Исследование догматического богослова. Исследование догматического богословия (Л.Н. Толстой)

«ИССЛЕДОВАНИЕ ДОГМАТИЧЕСКОГО БОГОСЛОВИЯ»

ИСТОРИЯ ПИСАНИЯ И ПЕЧАТАНИЯ

В вступлении к «Исследованию догматического богословия» Толстой говорит, что, решив исследовать православную догматику, он долгое время не мог решить, какое изложение выбрать для своего разбора, и, наконец, остановился на «Православно-догматическом богословии» доктора богословия Макария, тогда митрополита московского. Сочинение это было указано Толстому, как лучшее изложение догматов православия тульским священником А.Ивановым, с которым он беседовал о вопросах веры.

Первое издание «Православно-догматического богословия», в пяти томах, появилось в 1849–1853 гг. 17 апреля 1854 г. Академия наук присудила автору полную демидовскую премию. Макарий был признан первым русским богословом.

Сведения о писании «Исследования догматического богословия» крайне скудны.

В комментариях к «Исповеди» было указано, что в последних месяцах 1879 г. Толстой начал писать религиозно-философское сочинение, в состав которого входил и разбор православной догматики, и изложение Евангелия, и изложение его понимания евангельского учения. Окончив начерно это сочинение, Толстой принялся перерабатывать его. Около 2 марта 1880 г. он писал Н. Н. Страхову: «Каждый день собираюсь писать вам, и каждый день так устану от работы, что тяжело взяться за перо…. Я очень много работаю. Бумаги измарал много с большим напряжением и не скажу радостью, но с уверенностью, что это так нужно. Особенно тяжело мне было то, что, начав всё перерабатывать сначала, я отдел обзора православного богословия должен был расширить. И я изучил хорошо богословие и теперь вот кончаю разбор его. Если бы мне рассказывали то, что я там нашел, я бы не поверил. И всё это очень важно».

Около 20 марта Толстой опять пишет Страхову: «Я всё работаю и не могу оторваться и часто счастлив своей работой, но очень часто слабею головой».

В приписке к тому же письму С. А. Толстая говорит: «Лев Николаевич совсем себя замучил работой, ужасно устает и страдает головой, что меня сильно тревожит. Но оторвать его нет никакой возможности».

Однако мы не можем с уверенностью сказать, что работа, о которой идет речь в этом последнем письме, есть именно «Исследование догматического богословия». Толстой работал в это время так напряженно, что возможно, что в это время он уже приступил к продолжению своей работы - переработке своего перевода и исследования Евангелия, которое впоследствии получило название «Соединение и перевод четырех Евангелий».

Таким образом, перед нами в сущности только одно указание, несомненно относящееся к созданию «Исследования догматического богословия». К какому времени относится дальнейшая переработка произведения, точно неизвестно. Можно определить время написания лишь окончания гл. XIII, входящего в состав рукописи, описанной нами под № 3. Листы 390–397 этой рукописи содержат отдельную статью, озаглавленную: «По поводу статей Соловьева, Ив. П. и Д. X.». Первоначальное, зачеркнутое название этой статьи - «Что такое Церковь?». Эта статья была вызвана статьями Влад. Соловьева «О духовной власти в России (по поводу последнего пастырского воззвания св. синода)» - «Русь» 1881, № 56, Ив.-П. [А. М. Иванцов-Платонов], «О русском церковном управлении» - «Русь» 1882, №№ 1–5, 7–8, 10–16, и Д. X. (Д. А. Хомяков], «По поводу статей о русском церковном управлении Ив. П. в «Руси» 1882 г.» - «Русь» 1882, № 18. Статья Толстого имеет законченный вид и, очевидно, предназначалась для печати. На обороте последнего листа рукой С. А. Юрьева (тогда редактора «Русской мысли») сделана помета: «Денежный переулок, дом К. Волконского, Лев Николаевич Толстой». Рукопись имеет потертый вид, очевидно, от пребывания в редакции «Русской мысли». По-видимому, к этой именно статье относится замечание Толстого в письме к жене от 24–25 мая 1882 г.: «Ту же маленькую статью я очень рад, что не напечатал. Я не хочу задора. Если бы случилось, что что-нибудь бы вызвало, тогда бы только отдал».

Так как 18 номер «Руси» за 1882 г. вышел 1 мая, то, на основании этого письма, написание статьи можно вполне точно приурочить к маю 1882 г.

Отказавшись от напечатания статьи, Толстой, сократив ее и оставив лишь общие положения, включил ее в «Исследование догматического богословия». При этом было исключено упоминание о тех статьях, которые ее вызвали.

Наконец, имеются сведения о времени последней правки всего произведения.

В мае 1884 г. В. Г. Чертков просил Толстого прислать ему рукопись «Исследования догматического богословия» для одного из его знакомых. Толстой 19 мая ответил Черткову из Москвы, что оба экземпляра рукописи «Исследования догматического богословия» находятся в Ясной Поляне, куда он увез их для того, чтобы «просмотреть и поправить описки писцов».

1 октября 1884 г. Толстой уведомил Черткова, что он «стал было укладывать» «большую рукопись» для отправки ему, «но заглянул в нее, нашел неясности, неточности и решил, что надо пересмотреть. И вот теперь уже несколько дней пристально работаю над ней. Работы оказалось больше, чем я предполагал, но дело подвигается, и чрез неделю надеюсь кончить хоть первую часть. Когда кончу - пришлю».

Через два дня, 3 октября, Толстой извещал Черткова: «О себе скажу, что я весь ушел в работу, которую вы мне задали - переправляю обзор богословия. И очень благодарен вам, что вы меня побудили к этому».

Работа продолжалась в течение всего октября 1884 г. 21 октября Толстой пишет жене в Москву: «…занимался кристально пересмотром с поправкой богословия». На другой день ей же: «Встал в 8, убрался, напился кофе… Вышел в сад, погода восхитительная. Думаю: надо воспользоваться, только взгляду переписанное. Сел, стал читать, поправлять и до 6 часов со свечой еще работай. И устал. Ты скажешь: пустое занятие. Мне самому так казалось. Но потом я вспомнил ту главу, которую я поправлял и над которой больше всего сидел, - это глава об искуплении и божественности Христа. Как ни смотри на это, для миллионов людей этот вопрос огромной важности, и потому кое-как или основательно исследовать его - это важно, если только писанье мое будет прочтено».

23 октября ей же: «Продолжаю поправлять переписанное. Нынче не хотел уставать, и в 3 кончил». 25 октября: «Встал рано. Здоров. Поправляю богословие. Нынче хорошо работал…. Заснул после обеда. Потом хотел шить сапоги, во взялся за свои тетради и опять стал писать. Не думай, чтобы это была праздная работа: напротив, я вижу, что теперь я окончательно доделываю эту работу, так что больше не возьмусь за нее». 26 октября: «…нынче проснулся позднее. Дождь. Я сел за работу и просидел до темноты. Голова болит». 29 октября: «Встал ране, пошел по хозяйству. Потом занялся своим богословием- порядочно». 31 октября: «Поработал порядочно».

На этом прекращаются имеющиеся у вес сведения о переработке «Исследования догматического богословия». 3 ноября Толстой переехал в Москву, где, вероятно, занялся другими работами. Таким образом, на основании имеющихся данных, мы относим написание «Исследования догматического богословия» к последним месяцам 1879 - марту 1880 г., а последнюю переработку его к сентябрю - ноябрю 1884 г.

Впервые «Исследование догматического богословия» было напечатано в издании М. К. Элпидина в двух частях: первая часть - Geneve, 1891 г., вторая - Carouge (Geneve). 1896 г. Произведение было озаглавлено «Критика догматического богословия».

Не знаем, откуда взялась это название, которое впоследствии перепечатывалось во всех изданиях; но в рукописи последней редакции, на первом листе рукой самого автора четко и старательно написано: «Исследование догматического богословия». Об «исследовании» говорит автор в первой же строке своего труда («Я был приведен к исследованию учения о вере православной церкви…»); тот же термин встречаем в гл. I («В то время как я начал это исследование…») и в гл. VI («Выставлять в дальнейшем исследовании…», «так как исследование двух первых глав…»), а также в первой редакции заключительной главы «Исповеди» («После этого я написал исследование догматического христианского богословия…»). В предисловии к «Краткому изложению Евангелия», написанном в 1884 г., Толстой говорит о написанием им «большом сочинении, которое лежит в рукописи и не может быть напечатано»; сочинение состоит из четырех частей; содержание второй части автор излагает в следующих словах: «Исследование христианского учения сначала по толкованиям одной православной церкви, потом по толкованиям вообще церкви, апостолов и так называемых отцов церкви и раскрытие того, что есть ложного в этих толкованиях».

Издание Элпидина было очень неисправно. Кроме ошибок переписчиков, содержавшихся в той копии, с которой производился набор, в книге было много типографских опечаток, искажавших смысл.

В 1903 г. «Исследование догматического богословия» появилось в издании «Свободное слово», Christ church, Англия, составив второй том предпринятого издательством «Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, запрещенных в России». Ряд опечаток издания Элпидина был устранен, но ошибки переписчиков остались не исправленными.

В России «Исследование догматического богословия» появилось в двух изданиях: Аскарханова, СПб. (вышла лишь половина книги), и Е. В. Герцика, СПб. 1908, перепечатка с издания «Свободное слово», с очень незначительными цензурными пропусками: в «Заключении», после слов: «правоверной благочестивой блуднице» было пропущено - «Екатерине», и после слов: «благочестивейшему разбойнику, убийце» было пропущено - «Петру».

Затем произведение перепечатывалось в «Полном собрании сочинений» Л. Н. Толстого, изд. С. А. Толстой, 1911 (ч. XIII) и в «Полном собрании сочинений Л. Н. Толстого», изд. т-ва И. Д. Сытина, под редакцией П. И. Бирюкова, М. 1913, т. XI (20-томного издания). В обоих этих изданиях в «Заключении» была выпущена целиком и заменена точками фраза: «правоверной благочестивой блуднице Екатерине или благочестивейшему разбойнику, убийце Петру, который кощунствовал над Евангелием». Кроме того, в издании С. А. Толстой были сделаны по цензурным соображениям следующие не оговоренные смягчения текста. В гл. Х в фразе: «жалкая мошенническая подтасовка» выпущено слово «мошенническая». В гл. XVI фраза: «то, что я не раз говорил о характеристической черте нашей церкви - глупости» изменена так: «то, что я не раз говорил о характеристической черте учения церкви». В конце той же главы в фразе: «Ясно: таинства суть чисто внешние действия, как заговоры от зубов, действующие на людей, а о духовном ни со стороны заговорщиков зубов, ни тех, которые, лечатся, нечего думать и говорить»- выпущены слова: «как заговоры от зубов», а слова: «ни со стороны заговорщиков зубов, ни тех, которые лечатся» заменены словами: «ни с какой стороны». В гл. XVII в фразе: «мощи и всякие платки и портки» слово «портки» заменено словами: «и проч.». Далее в той же главе в фразе: «подменить бога святыми - их пальцами и портками» слово «портками» заменено словом «платками».

Все перечисленные места были выпущены и в издании Сытина, с заменой выпущенных мест точками.

Таким образом, всего на русском языке «Исследование догматического богословия», под названием «Критика догматического богословия», было напечатано пять раз (если не считать неполного издания Аскарханова): дважды за границей и трижды в России.

ОПИСАНИЕ РУКОПИСЕЙ

Существуют следующие рукописи «Исследования догматического богословия»:

1. Первая черновая редакция всего произведения. Автограф. 104 лл. 4°, исписанных с обеих сторон. Начало : «Я был приведен к исследованию учения»; конец : «есть многие церкви, одни другие отрицающие». Большая часть рукописи пронумерована автором по сложенным пополам полулистам писчей бумаги (т. е. единица нумерации соответствует 4 страницам). Первые два листа представляют копию, написанную рукой С. А. Толстой. От нее оставлена автором лишь первая страница; почти с самого начала оборота первого листа весь текст зачеркнут, и рукой Толстого вписан совершенно новый текст, составивший часть «Вступления». Текст, зачеркнутый автором, содержал начало разбора «Пространного христианского катехизиса» Филарета. Весь дальнейший текст написан рукой автора и содержит разбор «Православно-догматического богословия» митрополита Макария. Деление на главы еще не проведено. Рукопись заканчивается разбором понятия о церкви Хомякова, выпущенным в последней редакции.

Эта первая редакция «Исследования догматического богословия», подобно первой редакции «Исповеди», отличается от окончательной редакции большей задушевностью и непосредственностью, проявлением личного отношения к учению православной церкви. Автор больше, чем в следующих рукописях, говорит о своем собственном, им пережитом, отношении к церковной догматике. Вследствие этого самое изложение порою более резкое и страстное; автор не удерживается от чувств негодования и возмущения и нередко говорит о «кощунственных» рассуждениях богослова, о том, что богослов «кривит душой», что рассуждения о догматах - «споры заблудших людей», которым нужна «не истина, а что-то другое». Слово «попы» не раз встречается в сочинении, особенно в конце его.

2. Разрозненные листы копии рукописи № 1 рукой С. А. Толстой и других переписчиков, с исправлениями Толстого. Всего 101 лл., в том числе 88 лл. 4° к 13 обрезков. 50 лл. 4° и все обрезки заполнены с одной стороны; 38 лл. 4° - с обеих сторон. Большая часть этой рукописи, именно те листы, где поправок автора было сравнительно немного, была переложена в следующую рукопись. Исправления коснулись преимущественно учений церкви о догматах (гл. I), о познании бога (гл. II), о троичности лиц божества (гл. У), о прародительском грехе (гл. VII), о божественности Христа (гл. XI), об искуплении (гл. XII), о церкви (гл. XIII).

3. Копия всего произведения рукой С. А. Толстой и трех других переписчиков, из которых один - А. П. Иванов. Переписка рукой С. А. Толстой прекращается на л. 123. Содержит всего 564 лл., в том числе 524 лл. 4° и 40 обрезков. 139 лл. исписаны с обеих сторон, остальные - с одной стороны. Лл. 399 и 564 не заполнены. Лл. 145–146 и 259 являются копиями л. 144 об. Первые 530 лл. нумерованы цифрами 1-530; далее пагинация прекращается. Начало : «Я был приведен к исследованию учения»; конец : «познаваемого только жизнью».

Этот экземпляр был составлен из переложенных из рукописи № 2 наименее правленных автором листов и вновь переписанных наиболее правленных листов той же рукописи. Составленная таким образом рукопись была вновь проредактирована Толстым. Таким образом, отдельные листы этой рукописи носят следы как первичной, так и вторичной правки, что видно уже из того, что исправления на одном и том же листе сделаны различными чернилами. Первые 4 лл. данной рукописи были вложены в нее ошибочно: они относятся к рукописи № 4.

В этой рукописи впервые появляется деление на главы, почти целиком соответствующее окончательной редакции.

Автором были подвергнуты существенной переработке почти все главы. Кроме того, в главу XIII (лл. 390–397) была включена статья: «По поводу статей Соловьева, Ив. П. и Д. Хомякова». К основному тексту здесь присоединено заключение первого религиозно-философского произведения Толстого. Автор начал было пересматривать это заключение и сделал на первых четырех листах несколько поправок, но далее исправления прекращаются. На л. 195 имеются замечания Н. Н. Страхова. Толстой принял их в соображение и тут же внес в текст соответствующие изменения.

Так как в эту рукопись входит предназначавшаяся для «Русской мысли» статья Толстого, написанная в мае 1882 г., то рукопись могла быть составлена не ранее мая - июня 1882 г.

4. Копия рукой нескольких переписчиков, в том числе Т. Л. Толстом, с исправлениями Толстого. 431 лл. 4°, исписанных, кроме 15 лл., с обеих сторон. Лл. 103 и 357 не заполнены. Лл. 241–242, 247–248, 254, 260, 262 и в 266 представляют копию лл. 243–244, 249–250, 253 об., 259, 263 и 265. Начальные и конечные слова - те же, что и в предыдущей рукописи. Рукопись переплетена; на переплете наклеена помета рукой Д. П. Маковицкого: «Критика догм. богосл. М. Шмидт», означающая, что экземпляр принадлежал другу Толстого Марии Александровне Шмидт. Рукопись содержит ту последнюю редакцию всего произведения, над которой Толстой работал в октябре 1884 г. Подверглись переработке преимущественно введение и отделы об учении церкви о грехопадении (гл. VIII), о божественности Христа (гл. X) и о церкви (гл. XIII). Некоторые листы правились дважды, что видно по цвету чернил.

По копиям с этой рукописи печатались заграничные издания произведения; с нее же делались рукописные копии для распространения в России. Первые 4 лл. этой рукописи были вложены в рукопись, описанную нами выше под № 3, а из рукописи № 3 первые 4 лл. перешла в данную рукопись, почему начало произведения печаталось до сих пор не в последней редакции.

Эта рукопись взята нами за основной текст «Исследования догматического богословия».

Изучив автографы и авторизованные копии произведения, мы убедились, что все копии были переписаны не только небрежно, но и крайне безграмотно: переписывалось зачеркнутое автором и, наоборот, не переписывались сделанные им вставки, пропускались слова неразобранные, вместо одного слова ставилось другое. Одна страница из рукописи № 2, относящаяся к гл. XI, вовсе не была переписана и в рукописи № 3 была заменена Толстым новым текстом. Все эти искажения, извращавшие смысл, вошли и в печатный текст. Во всех этих случаях мы считаем необходимым дать подлинный текст автора. Таким образом, в нашем издании произведение впервые появляется в своем настоящем виде.

Полный перечень всех многочисленных ошибок и искажений переписчиков вошедших в печатный текст, занял бы много страниц. Даем лишь образцы этих ошибок из разных глав произведения.

Кроме многочисленных ошибок и искажений текста, переписчики семинаристы, следуя установленному в то время обычаю, писали местоимения: «он», «его», «себя», «свой» и др. в тех случаях, когда они относились к божеству, с большой буквы, тогда как Толстой почти всегда писал их с малой буквы. Эти же переписчики самовольно удлиняли приводимые Толстым цитаты из книги Макария. Все эти отступления от оригинала нами устранены.

Сравнив рукопись № 4 с первопечатным теистом издания Элпидина, мы нашли в этом тексте шесть мест, не имеющихся ни в одной из известных нам рукописей «Исследования догматического богословия». Места эти следующие:

1) «И ведь бог вне пространства… чего-нибудь ограниченного» (гл. I. стр. 57).

2) «Между прочим, когда читаешь… И наконец в» (гл. XII, стр. 219).

3) «Ведь епископы… не лжи» (гл. XIII, стр. 258).

4) «Но ведь и желание это… в заколдованном кругу» (гл. XIV, стр. 280).

5) «Всё учение о таинствах… и есть учение о таинствах» (гл. XVI, стр. 336).

6) «Об истории этих протоков… означенное правило» (гл. XVII, стр. 346).

Кроме этих вставленных кусков, по всему изданию Элпидина (а за ним и во всех последующих) рассыпаны мелкие стилистические изменения текста Толстого, сводящиеся главным образом к «приглаживанию» его стиля и уничтожению особенностей его языка. Кому принадлежат эти изменения - нам неизвестно, но во всяком случае не автору. Все эти отступления от подлинного толстовского текста устранены в нашем издании.

В ноябре 1902 г. А. К. Черткова, предприняв переиздание «Исследования догматического богословия» в издательстве «Свободное слово», прислала Толстому на просмотр первые два листа книги. Не внося новых изменений в текст книги, Толстой в первом листе в четырех местах сделал исправления ошибок переписчиков. Второй лист им не просматривался. Исправления Толстого в наше издание внесены.

Мне Толстой никогда не нравился, а тут я ещё и усомнился в его умственных способностях - он берёт учебник, начинает его (буквалистски) читать абзац за абзацем и ругает, что всё непонятно, запутанно, и чем дальше - тем хуже.

Поэтому очень интересно читать и полемизировать с ним - я-то знаю ответы на многие его (часто совершенно идиотские) претензии (ответов на претензии не бывает, но вопросами то, что пишет Толстой, я не могу назвать (фраза заковыриста грамматически получилась!)).

В этом, возможно, проблема - для интеллектуалов. Для адекватного понимания таких текстов надо прочитать много до того, и желать ответа на вопросы, а не повода измываться и шутить по поводу, например, триединства, что это - ах - невесть какой непонимаемый бред, который зачем обсуждать.

Действительно, 1) за словами часто стоит определённая традиция их понимания (отличающаяся от повседневной), 2) повод для обсуждения тех или иных вопросов (качества Бога) не указывается, и это вводит в заблуждение, 3) запросам Толстого в большей мере ответил бы К. Ранер из предыдущих постов на эту тему, и только потом кондовое востояное богословие, которое - как я много где говорил - мне для понимания оказывается много сложнее просто философии, любой.

И в этом критика Толстого очень справедлива: надо честно указывать в предисловии, что один учебник - это такой крэш-курс, вы ничего не поймёте, поэтому конспектируйте, запоминайте и не пытайтесь что-то понять или думать самим - фигня выйдет.

Тут появляется забавный вопрос - а должен ли священник, например, на догматические вопросы отвечать правильно и от сердца или допустимо, чтобы он выдавал заученные наизусть ответы? На него просто ответить - это неважно, просто должен быть способ для интересующихся и жаждущих истины эту жажду удовлетворить - общением с грамотными людьми, чтением правильных книг в диких объёмах и т.д..Толстому вот лень было, он полагал, что, прочитав одну самую лучшую книгу он всё сам додумает, сверхчеловек, типа.

Большинству же пофиг на богословие, появляется вопрос - во что они верят? Тут вскрывается факт, что в православие люди редко приходят после усиленного чтения богословских книг и интеллектуально честной уверенности в том, что тут - истина. Вера как-то больше психический феномен, чем интеллектуальный. Зайдя с этой стороны, правда, сложно понять, зачем нужно богословие - если в сердце Любовь, и она же в поступках, то при чём тут богословие? Сказать: мол, нужно настраивать и душу (любовью) и разум (богословьем) - канонiчно и благочестиво, но больше смахивает на пустословие....

у одного знакомого товарищ - шаман. реальный продвинутый шаман. и однажды к шаману обратился тип. и тип поросил сказать его предназначение в этой жизни
dai lineikoo: шаман знал как это узнать, но ранее еще не узнавал предназначение ничье. и делал это впервые
dai lineikoo: провел он значит обряд. и спрашивает типа: "Скажи, ты помогал недавно кому-то с переездом?"
dai lineikoo: тип: "да"
dai lineikoo: шаман: "шкаф носил?"
dai lineikoo: тип "да"
dai lineikoo: шаман "похоже, это и было твое предназначение"
dai lineikoo: тип впал в жесткую депрессию. амбиции все поломались и забухал
dai lineikoo: а шаман сказал, что никогда и никому больше не будет говорить предназначение

Толстой Л.Н. Исследование догматического богословия.rar — Яндекс.Диск

II. КОММЕНТАРИЙ:

К ак мы знаем, своей знаменитой "Исповеди" Лев Николаевич дал подзаголовок: "Вступление к ненапечатанному сочинению".
Таким образом, справедливо считать её первой главой большого труда Л.Н. Толстого, который, как он небезосновательно предполагал. не мог, по цензурным условиям, быть опубликованным в России/

Таких трудов у Л.Н. Толстого вскоре появилось целых три: "Исследование догматического богословия" (далее в тексте — ИДБ), "Соединение, перевод и исследование четырёх Евангелий" и трактат "В чём моя вера". И все они встретили цензурный отпор при попытке их напечатания, так что исповедальное "вступление" в той или иной степени следует связывать с каждым из них.
Тем более, что мы знаем, что изначально, в 1879г., Толстой задумывал именно единый труд, куда планировал включить и разбор православной догматики, и соединённое изложение Евангелий, и своё понимание евангельского учения. Громадность же и сложность взятой Л.Н-чем на себя задачи предопределила необходимость четырёх отдельных книг, составляющих части этой единой великой работы.
Наряду с исследованием Евангелий, ИДБ — наиболее теоретически сложный, непонятый и упорно замалчиваемый труд Л.Н. Толстого.
За основу своего исследования Л.Н-ч взял известное 5-томное "Православно-догматическое богословие" митрополита московского и доктора богословия Макария, вышедшее первым изданием в 1849-1853 гг., за которую Макарий получил Демидовскую премию и был официально признан главным русским богословом.
Напряжённую работу над текстом постепенно разделившегося сочинения Толстой продолжал до середины 80-х гг. Так, написание ИДБ в основном следует относить к осени 1879-марту 1880 гг., но последняя его переработка относится, по письмам Толстого, уже к сентябрю-ноябрю 1884 г .
Издатели сразу преподнесли автору некоторый сюрприз: начиная с первого издания ИДБ в Женеве (1-я часть - 1891г., 2-я - 1896 г .) сочинение выходило под странным, неавторским названием: "КРИТИКА догматического богословия". Это при том, что сам Л.Н-ч везде называл свою книгу именно "исследованием христианского учения по толкованиям церкви, апостолов и так называемых отцов церкви".
В 1903 году ИДБ вышло в издании "Свободного слова" (Крайсчерч, Англия), с опечатками, с которого, в ещё более изуродованном цензурой виде, было перепечатано в России издателями Аскархановым и Герциком ( 1908 г ). 3-е - 5-е отечественные издания состоялись в составе т.н. Полных собраний сочинений Л.Н. Толстого (1911, 1913, 1957), малодоступных большинству читателей. По последнему из этих изданий, самому точному, текст ИДБ перепечатал "Толстовский листок" (2000).

* * * * *

Из Вступления Л.Н. Толстого к "Исследованию..." .

Во Вступлении Л.Н. Толстой признаётся читателю, как ранее в "Исповеди", что долго искал веры как спасения и смысла жизни в лоне и в учении той "православной" церкви, к которой формально принадлежал с рождения. При этом ему неизбежно было обратиться к Символу веры, катехизису, богословию и ряду других источников, в которых церковь выражает своё, якобы "христианское", учение.

И вот впечатление Л.Н-ча от "купания" в этих источниках:
"Если бы я не был приведён жизнью к неизбежному признанию необходимости веры, если бы я не видел, что вера эта служит основой жизни всех людей, если бы в моём сердце это расшатанное жизнью чувство не укрепилось вновь, если бы основой моей веры было только доверие, если бы во мне была только та самая вера, о которой говорится в богословии ("научены верить"), я бы, прочтя эти книги, не только стал бы безбожником, но сделался бы злейшим врагом всякой веры, потому что я нашёл в этом учении не только бессмысленность, но сознательную ложь людей, избравших веру средством для достижения каких то своих целей.
Чтение этих книг стоило мне огромного труда, не столько по тому усилию, которое я делал, чтобы понять связь между выражениями, ту, которую видели в них пишущие эти книги, сколько по той внутренней борьбе, которую я должен был постоянно вести с собой, чтобы, читая эти книги, воздерживаться от негодования.
Я прочел все наши катехизисы Филарета, Платона и др., прочел послание восточных патриархов, потом православное исповедание Петра Могилы, прочел изложение православной веры Иоанна Дамаскина и, наконец, свод всего этого — Введение в богословие Макария, потом самое Догматическое богословие того же Макария. Я долго колебался о том, какую из этих книг признать за основную, содержащую всё учение и, следовательно, какую из них анализировать. <...> Самая позднейшая и полнейшая и пользующаяся наибольшим распространением из этих изложений есть Богословие Макария, и потому я для разбора избрал его. Исследуя это сочинение, я исследую и символ веры и все катехизисы, и Дамаскина, ибо догматическое богословие включает в себя всё это.

Я <...> наконец, достиг того, что выучил богословие, как хороший семинарист, и могу, следуя ходу мысли, руководившей составителей, объяснить основу всего, связь между собой отдельных догматов и значение в этой связи каждого догмата и, главное, могу объяснить, для чего избрана именно такая, а не иная связь, кажущаяся столь странною.

И, достигнув этого, я понял и весь смысл учения и ужаснулся. Я понял, что всё это вероучение есть искусственный (посредством самых внешних неточных признаков) свод выражений верований самых различных людей, несообразных между собой и взаимно друг другу противоречащих. Я понял, что соединение это никому не может быть нужно, никто никогда не мог верить и не верил во всё это вероучение, и что потому для невозможного соединения этих различных вероучений в одно и проповедывания их как истину должна быть какая нибудь внешняя цель. Я понял и эту цель. Я понял и <то>, отчего это учение там, где оно преподается, в семинариях, производит наверно <зд. в знач.: "наверняка, безусловно". - Р.А.> безбожников, понял и то странное чувство, которое я испытывал, читая эту книгу.
И я понял, наконец, что всё это вероучение, то, в котором мне казалось тогда, что выражается вера народа, что всё это не только ложь, но сложившийся веками обман людей неверующих, имеющий определенную и низменную цель".

Из Заключения.

В Заключении к своему исследованию православного богословия Л.Н. Толстой делает ряд выводов об излагающей проанализированное учение православной церкви в целом как лживом, антихристовом устройстве, воплощении хулы на Духа Святого, процветающей со своим лукавым лжеучением на погибель человечеству и христианству.

"И вот оно всё, это раскрытие "богооткровенных истин". Все раскрыты. Больше ничего нет. И иначе понимать нельзя. Тот, кто иначе понимает, тот — анафема.
Человек спрашивает: что такое весь этот мир, в котором он находит себя? Спрашивает, какой смысл его существования? И чем ему надо руководиться в той свободе, которую он чувствует в себе?
<...>
И ответ на вопрос, что мне делать, ясно вытекает из учения, и ответ этот слишком знаком каждому и слишком грубо противоречит совести. Но он неизбежен.
Помню, когда я, еще не сомневаясь в учении церкви, читал в Евангелии слова: "хула на сына человеческого простится вам, но хула на Св. Духа не простится ни в этом веке, ни в будущем", я никак не мог понять этих слов.
Теперь же они, эти слова, мне слишком, ужасно ясны. Вот она, та хула на Святого Духа, которая не простится ни в этом веке, ни в будущем! Хула эта — это ужасное учение церкви, основа которого есть учение о церкви".

Православная церковь ?
Я теперь с этим словом не могу уже соединить никакого другого понятия, как несколько нестриженных людей, очень самоуверенных, заблудших и малообразованных , в шелку и бархате, с панагиями бриллиантовыми, называемых архиереями и митрополитами, и тысячи других нестриженных людей, находящихся в самой дикой, рабской покорности у этих десятков, занятых тем, чтобы под видом совершения каких-то таинств обманывать и обирать народ .
Как же я могу верить этой церкви и верить ей тогда, когда на глубочайшие вопросы о своей душе она отвечает жалкими обманами и нелепостями, и ещё утверждает, что иначе отвечать на эти вопросы никто не должен сметь, что во всём том, что составляет самое драгоценное в моей жизни, я не должен сметь руководиться ничем иным, как только её указаниями? Цвет панталон я могу выбрать, жену могу выбрать, дом построить по моему вкусу, но остальное, — то самое, в чем я чувствую себя человеком, во всем том я должен спроситься у них — у этих праздных и обманывающих и невежественных людей.
В своей жизни, в святыне своей у меня руководитель — пастырь, мой приходский священник, выпущенный из семинарии, одуренный, полуграмотный мальчик, или пьющий старик, которого одна забота собрать побольше яиц и копеек. Велят они, чтобы на молитве дьякон половину времени кричал многая лета правоверной, благочестивой блуднице Екатерине II или благочестивейшему разбойнику, убийце Петру, который кощунствовал на Евангелии, и я должен молиться об этом. Велят они проклясть, и пережечь, и перевешать моих братьев, и я должен за ними кричать анафема; велят эти люди моих братьев считать проклятыми, и я кричи анафема. Велят мне ходить пить вино из ложечки и клясться, что это не вино, а тело и кровь, и я должен делать.
Да ведь это ужасно! Ужасно, если бы возможно было. На деле же этого нет, но не оттого, чтобы они ослабели в своих требованиях — они всё так же орут анафема, кому велят, и многая лета, кому тоже велят; но на деле уже давно, давно никто их не слушает. Мы, люди так называемые образованные (я помню свои тридцать лет жизни вне веры), даже не презираем, а просто не обращаем никакого внимания, даже любопытства не имеем знать, что они там делают и пишут и говорят.
Пришел поп — дать полтинник. Церковь, построенную для тщеславия, святить — позвать долгогривого архиерея, дать сотню. Народ еще меньше обращает внимания. На масленице надо блины печь, на страстной говеть, а если возникнет вопрос душевный для нашего брата, идешь к умным, ученым мыслителям, к их книгам, или к писанию святых, но не к попам.
Люди же из народа, как только в них проснётся религиозное чувство, идут в раскол, в штундисты, молоканы.
Так что уже давно попы служат для себя, для слабоумных и плутов и для женщин. Надо думать, что скоро они будут поучать и пасти только друг друга ".
Учение о церкви учительской есть теперь учение, чисто ВРАЖДЕБНОЕ ХРИСТИАНСТВУ. Отступив от духа учения, оно извратило его до того, что дошло до его отрицания всей жизнью: вместо унижения — величие, вместо бедности — роскошь, вместо неосуждения — осуждение жесточайшее всех, вместо прощения обид — ненависть, войны, вместо терпения зла — казни".
...В определении церкви есть еще, кроме определения церкви пастырей, еще какое то неясное определение церкви пасомых, которые должны повиноваться. Что разумеется под первой, ясно, что же разумеется под второй, совершенно но ясно.
<...> Вот ваша поповская вера, ту можно ощупать на катехизисах, панагиях и другом вздоре, но вера верующих,то единое, что есть в людях жизнь и свет, того нельзя ощупать и сказать, где оно есть и сколько его. Стало быть, это сказано только для того, чтобы "пастырям" было, кого пасти, другого нет смысла.
Церковь, всё это слово, есть название ОБМАНА, посредством которого одни люди хотят властвовать над другими. И другой нет и не может быть церкви. Только на этом обмане построились на истинном учении, пронесенном всеми церквами, те безобразные догматы, которые уродуют и закрывают всё учение. И божество Иисуса, и Святой Дух, и троица, и дева богородица, и все дикие обряды, потому называемые таинствами, что они не имеют смысла и никому не нужны, исключая таинства священства, нужного для попов, чтобы собирать яйца".
Но кто бы вынес, выправил священное писание, чему бы верили, кто бы учил, если бы не было церкви?
Священное писание вынесли не те, которые спорили, а те, которые ВЕРИЛИ и ДЕЛАЛИ. Священное предание есть предание дел и жизни. Учили только те, которые учили жизнью, так чтобы свет их светил перед людьми. Верили и верят только делам. "Если не верите мне, верьте делам моим".
<...> Но где же истинная церковь, истинно верующие, как узнать, кто в истине, кто нет? спросят те, которые не поняли учения Иисуса.
Где церковь, т. е. где пределы ее? Если ты в церкви, то ты не можешь видеть пределов ее. Если ты верующий, то ты скажешь: как бы мне то спастись, а уж где мне судить о других.
Для того, кто понял учение Иисуса, оно в том состоит, что мне, моему свету, дано идти к свету, мне дана моя жизнь. И кроме ее и большее ее ничего пет, кроме источника всякой жизни — Бога. Всё учение смирения, жизни настоящим, отречения от богатства, любви к ближнему, только имеет тот смысл, что я эту жизнь могу сделать жизнью самой в себе бесконечной. Всякое мое отношение к чужой жизни есть только вознесение моей, общение, единение с тою же в мире и в Боге. Собою только я могу постигнуть истину, — и делом, тем, что все действия мои делаются последствиями вознесения моей жизни, я могу выразить эту истину.
Какое же место для меня, понимающего так жизнь, — а иначе я не понимаю ее, — занимает вопрос о том, что другие думают, как другие живут? Любя их, я не могу не желать сообщить им мое счастье, но одно орудие, данное мне, это — сознание моей жизни и дела ее. Я не могу желать, думать, верить за другого. Я возношу свою жизнь, и это одно может вознести жизнь другого, да и другой — я же. Так, если я вознесу себя, я вознесу всех. "Я в них, и они во мне".
Всё учение Иисуса только в том, что простыми словами повторяет народ: спасти свою душу, но направляй силы только на свою, потому что она все. Страдай, терпи зло, не суди — всё только говорит одно. При всяком же прикосновении к делам мира Иисус учит нас примером полного равнодушия, если не презрения к царям, почитающимся князьями народов, к лодати на храм и кесарю, к разборам тяжб о наследстве, к казни преступницы, к пролитию драгоценного миря. Всё, что не твоя душа, всё это не твое дело. Ищите царства небесного и правды его в своей душе, и всё будет хорошо. И в самом деле: мне дана во власть моя душа, так же точно и всякому. Чужими душами я не только не могу владеть, не могу постигнуть их. Как же мне исправлять их, учить? И как мне терять силы на то, что но во власти моей, а упускать то, что в моей власти?
Иисус, кроме учения, своею жизнью показал ложность устройства этого мира, космоса, в котором все будто бы заняты благом других, тогда как их цель одно потворство похоти, любовь тьмы. Посмотри какое хочешь зло, и увидишь, что у творящего его есть отговорка блага ближнего. Когда увидишь, что человек борется с другим, обижает его и говорит, что он это делает для блага людей, поищи, чего именно хочется человеку, и найдешь, что он для своего хотенья делает это.
И вот непонимание этого завлекло людей в мнимое желание учить других и породило церковь со всеми ее ужасами и безобразиями.
Но что же будет, если не будет церкви? Будет то, что есть и теперь. То, что сказал Иисус, он сказал не потому, что ему хотелось, а потому, что это так есть. Он сказал: творите добрые дела, чтобы люди, видя их, прославляли Бога. И только это одно ученье было и будет с тех пор, как стоял и будет стоять мир.
В делах нет разногласия. А в исповедании, в понимании, во внешнем богопочитании, если есть и будет разногласие, то оно не касается веры и дел и никому не мешает. Церковь хотела соединить эти исповедания и внешние богопочитания, а они распались на бесчисленное количество толков, и одно отвергло другое и тем показало, что ни исповедание, ни богопочитание не есть дело веры. Дело веры есть только жизнь по вере. И жизнь одна выше всего и не может быть подчинена ничему, кроме Бога, познаваемого только жизнью".

Критика догматического богословия

В России антицерковные сочинения Толстого ("Исследование догматического богословия", "В чем моя вера?", "Царство божие внутри вас" и другие) распространялись в рукописных и литографированных копиях. В этих сочинениях Толстой утверждал, что если бы его вера основывалась на богословских книгах, то, прочтя их, он, безусловно, сделался бы безбожником, злейшим врагом всякой веры, потому что нашел в них не только бессмыслицу, но и сознательную ложь людей, избравших веру в бога средством для осуществления личных целей. Божественность Христа, говорит Толстой, выдумана теологами, чтобы оправдать существование церкви, а легенду о воскрешении духовенство провозглашает действительным событием, чтобы дурачить наивных людей. Учение же о существовании личности после смерти и наказании за грехи он считает средством запугивания людей, чтобы сделать из них покорных рабов. По словам Толстого, догмат о троичности божества - "гадкая, преступная, кощунственная ложь". Богословское повествование о том, как бог сотворил мир, Толстой называет глупой выдумкой, таинства, по его убеждению, "придуманы церковными иерархами для личных выгод и суть чисто внешние действия, как заговор от зубов". С едким сарказмом пишет Л Н. Толстой о таких обрядах, как исповедь, отпущение грехов, резко замечая, что установленный церковью порядок гарантирует вечное райское блаженство разбойнику, если ему за определенную сумму своевременно отпустят грехи и, с другой стороны, обрекает на вечные муки честного труженика, не успевшего вовремя обратиться за их отпущением. Сопоставив христианские таинства с обрядами нехристианских религий, он пришел к выводу, что "все эти обряды не что иное, как различные приемы колдовства, приспособленные ко всем возможным случаям жизни". "В чем разница, - спрашивает Л. Н. Толстой,- между чувашем, мажущим сметаной своего бога, и православным, съедающим кусочек своего бога?" Что же касается учения церкви о "мире духовном и его иерархии" (ангелах и злых духах), то таковое, по мнению писателя, измышлено церковью, по-видимому, для оправдания существующего неравенства между людьми и доказательства необходимости повиновения земным властям. Именно в православной церкви и ее духовенстве он видел идеологическую опору господствующих классов: "Церковь, всё это слово, есть название обмана, посредством которого одни люди хотят властвовать над другими" (23, 301) * .

* (Здесь и в дальнейшем цитаты приводятся по изданию: Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч. (юбилейное издание). М., Гослитиздат, 1928-1958. В скобках указывается том и страница. )

В деле департамента полиции о Л. Н. Толстом (июль 1896 г.) содержится весьма характерный обзор ряда произведений Л. Н. Толстого, распространявшихся в России тайно в списках и заграничных изданиях. В этом документе за подписью вице-директора С. Э. Зволянского * полицейские чиновники охарактеризовали "Исследование догматического богословия" как сочинение, в котором автор "пришел к полному отрицанию всего учения православной церкви". Н. И. Гусев, оценивая этот же трактат, писал, что благодаря произведенному Толстым критическому разбору церковного учения и "богословия" митрополита Макария все здание церковной догматики, воздвигавшееся в течение столетий, оказалось разрушенным до самого основания и что каждый, кто внимательно прочтет и усвоит основные положения этого сочинения Толстого, не сможет уже "верить ни в один из догматов православной, католической, лютеранской или какой-либо другой церкви" ** .

* (Хранится в рукописном отделе Гос. публ. б-ки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде. )

** (Н. Н. Гусев. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1870 по 1881 год. М., Изд-во АН СССР, 1963, с. 625. )

В трактате "Так что же нам делать?" народная нужда, то зло, которое приносит трудовому люду собственнический строй, эксплуататорское государство, ставится в прямую связь с той ролью, которую играли в обществе религия и церковь. Их цель, утверждает Толстой,- "поддерживать суеверие и обман в людях и тем препятствовать человечеству в его движении к истине и благу". Цель этого суеверия "состоит в утверждении того, что, кроме обязанности человека к человеку есть еще более важные обязанности к воображаемому существу. Для богословия воображаемое существо это есть Бог" (25, 284). Сказка же эта сознательно поддерживается богословами, чтобы утвердить в народе принимаемые на веру выводы о том, что устройство общества должно быть такое, какое есть, и иного быть не может.


И еще одно "дело" - о демонстрации на Передвижной выставке перед портретом Л. Н. Толстого

Возьмите произведение Толстого "Царство божие внутри вас". Пусть вас не смущает "евангельское" название, которое, кстати, так испугало некоторых исследователей, ошибочно причисливших это публицистическое произведение к числу "религиозных" трактатов. Раскройте заключительную главу, прочтите ее, и до вашего сердца не может не дойти гневное, обличающее, простое и точное толстовское слово. Вы не останетесь равнодушным к рассказу о событии, имевшем место летом 1882 года в деревне Оболешево Орловского уезда. С потрясающей силой изобразил писатель экзекуцию над крестьянами-бунтарями. Здесь же приведены и другие примеры издевательств и всяческих насилий, которые чинили губернаторы, жандармы, царские чиновники и офицеры над людьми труда.

Прислужники царизма, да и вся преступная царская власть, показаны как союзники русской православной церкви. Верное этому коварному союзу, русское правительство помогает церкви "совершать ее одуряющее и развращающее действие в России", и "нигде в Европе нет столь деспотического правительства и до такой степени согласного с царствующей церковью". Говоря же о том что именно старается внушить церковь, Толстой приходит к выводу: "В наше время только человек совершенно невежественный или совершенно равнодушный к вопросам жизни, освящаемым религией, может оставаться в церковной вере" (28, 65).

Но как ни велико в этом трактате обличение эксплуататорского государства, Л. Н. Толстой, в силу утопичности своих общественно-политических взглядов, призывал бороться против правительственного насилия только с помощью непротивления. И тем не менее, когда он с большой силой страсти говорит об антинародной сущности эксплуататорского государства и церкви, он вовсе не похож на пассивного созерцателя зла. Разве "непротивленец" мог бы с такой зоркостью запечатлеть те способы, к которым прибегает церковь с целью распространения и внушения обмана?! Так, сущность одного из "особенных приемов обмана" Толстой видит в том, что своих проповедников церковь старается представить "святыми сверхъестественными лицами", обоготворяет их, приписывает им способность совершать различные чудеса. Целевая установка церкви здесь такова: если проповедует "истину" сам посредник между людьми и богом, если этот "посредник" в силах творить чудеса, то верующему не стоит тратить усилия на то, чтобы думать и размышлять, а достаточно проникнуться доверием к этому "сверхъестественному лицу"; в познании веры, мол, не надо опираться на собственный разум, а достаточно без каких-либо рассуждений, раздумий слепо поверить в то, что будто бы сам бог передал избранным людям. Такими "избранниками", посредниками между богом и простыми смертными церковь объявляет своих служителей. Сущность обмана Толстой здесь видит в том, что человеку вдалбливают, будто разумные доказательства не нужны и сам он не в состоянии познать истину, а она ему откроется "только через веру в посредников между ним и богом". Продолжая разоблачать приемы обмана, Л. Н. Толстой пишет, что церковь с помощью молитв и таинств, подвергая верующих различным одуряющим воздействиям, поражая людей красотой и величием храмов, великолепием украшений, убранств, одеждой, блеском освещения, пением, возгласами, старается запечатлеть в душах их обман, выдаваемый за истину.

Началом нынешней церкви, по мнению Толстого, была вражда к так называемым еретикам и другое еще большее зло - соединение ее с властью. Зловещий союз власти и церкви ярко отражен в знаменитой статье "Не могу молчать!". С потрясающей силой изображена здесь картина казни ни в чем не повинных людей. Вешатели делают свое гнусное дело тайно, на заре, так, чтобы никто не видел, и у них есть верный союзник и надежный единомышленник - представитель церкви. Толстой описывает, как связали несчастным за спиной руки, как их привели под виселицы, рассказывает, как рядом с приговоренными, в парчовой ризе и в епитрахили, с крестом в руке идет человек с длинными волосами и говорит что-то о боге и Христе. Священник здесь - подручный палачей. Благодаря мастерству гениального художника слова картина казни возникает перед читателем столь ярко, что и он, читатель, проникаясь ненавистью к палачам и их помощникам, готов вслед за Толстым крикнуть во весь голос: "Да, это ужасно! Нельзя так жить!"

Чудовищным считал Толстой и воздействие церкви на детей. "Главная и наизловреднейшая деятельность церкви есть та, которая направлена на обман детей" (25, 60). 13 октября 1895 года Толстой заносит в свой дневник мысль о том, что "преподавать религию есть насилие": "Какое право имеем мы преподавать то, что оспариваемо огромным большинством. Троицу, чудеса Будды, Магомета, Христа? Одно, что мы можем преподавать и должны, это нравственное учение" (53, 61). Та же мысль в записи от 24 августа 1898 года: "Баварец рассказывал про их жизнь. Он хвалится высокой степенью свободы, а между тем у них обязательное и религиозное грубо-католическое обучение. Это самый ужасный деспотизм. Хуже нашего" (53, 210). Заботился Толстой о том, чтобы оградить от влияния церкви впечатлительные и податливые детские души, неокрепшее детское сознание.

Ранее он писал Н. Н. Страхову: "На днях слушал урок священника детям из катехизиса. Все это было так безобразно". Толстой не мог согласиться с тем, что "учат ребенка невмещающемуся в здравый разум догмату троицы, сошествию одного из этих трех богов на землю для искупления рода человеческого, его воскресению и вознесению на небо; учат ожиданию второго пришествия и наказания вечными мучениями за неверие в эти догматы учат молиться о своих нуждах и многому другому" (35, 187-188). "Все это так безобразно" потому, что уничтожает здравый разум, вселяет страх перед наказующим божеством, вырабатывает неуверенность в своих силах Если в сознании ребенка укрепляется вера в сверхъестественное, надприродное, он вырастает не только с ошибочными представлениями о мире, но и со слабой волей. В то же время от того, что внушено в детстве бывает очень трудно освободиться потом. И Толстой возмущается: "Если ребенку раз внушено, что он должен верить, что Бог - человек, что Бог 1 и 3, одним словом, что 2X2 = 5, орудие его познания навеки исковеркано: подорвано доверие к разуму. А это самое делается над всеми детьми. Ужасно" (54, 4). Возмущение его так велико, что он, "непротивленец", готов судить и наказывать за такое издевательство. "Говорят: гипнотизаторы подлежат суду за внушение поступков противозаконных,- читаем мы в дневнике Толстого. - А внушение в детском, восприимчивом к гипнозу возрасте всех ужасов церковной веры не только не запрещается, но запрещается невнушение. Это ужасно" (54, 47).

Правда, в тот период, когда Л. Н. Толстой еще не уяснил до конца своего отношения к церковному учению, он допускал воспитание детей в духе догматического православия. Как известно, в школе для детей Ясной Поляны, просуществовавшей очень недолго, были уроки закона божьего. На этих уроках в беседах по нравственным вопросам говорилось о необходимости жить по-божьи, по евангельским заповедям, но этот "бог" уже тогда не имел ничего общего с церковным - "всесильным небесным судьей", "сердитым", "милостивым", "наказывающим", с тем богом, которым, как тираном и чудовищем, запугивают верующих. Бог здесь, как пишет В. Ф. Асмус, становится только синонимом нравственного понимания жизни. Основное содержание бесед со школьниками сводилось к поучениям нравственного характера: о том, что человек обязан приносить добро другим, не делать злых Дел, удерживаться от злых мыс-леи... Толстой снимал мистический покров с евангельских сказаний - евангельские легенды привлекали его своим человеческим содержанием.

Через много лет Толстой вспоминал: "Когда я учил в школе, я еще не уяснил себе своего отношения к церковному учению, но, не приписывая ему важности, избегал говорить о нем с учениками". "Теперь же, - писал он далее народному учителю А. К. Влахопулову, - много перемучившись в исканиях правды и руководства в жизни, я пришел к тому убеждению, что наше церковное учение есть бессовестнейшая и вреднейшая ложь и преподавание его детям величайшее преступление... Теперь, если бы я был учителем... всякий раз, когда бы дети обращались ко мне с вопросами, отвечал бы им вполне правдиво все то, что я думаю об их предметах" (72, 389). После прочтения книги итальянского автора Петрокки "Религия в школе" Толстой записывает в дневнике, что "преподавать религию есть насилие" (53, 61).

В сентябре 1909 года Лев Николаевич встречался с народными учителями земских школ Звенигородского уезда, и они поведали о том, как трудно им говорить своим воспитанникам правду о религии и церкви. Один из них пожаловался:

Да часто правду и нельзя сказать. Например, урок закона божьего - заведомая ложь, и с трудом удерживаешься, видя этот систематический обман, а учитель должен или молчать, или коверкать душу детей.

Учителя рассказывали, какие вопросы задают детям священники и начальство на экзаменах и как преследуют всякую попытку обойти эти вопросы молчанием.

Лев Николаевич говорил учителям:

Есть три пути: первый путь - поддерживать ложь, учить закону божьему и т. п., второй - учить грамматике, орфографии, игнорируя нравственные вопросы, - эта деятельность самая пустячная, третий путь - бороться сколько есть сил, и это дело огромной важности, и как ни мало, но никто не может, кроме учителя, сделать это.

Лев Николаевич рассказывал, что один священник на вопрос, как же это бог раньше создал свет, а потом солнце, луну и звезды, ответил, будто это он светил радием... И давал совет:

Если уж ребенок спросил, то нужно прямо говорить всю правду, не думая о последствиях * .

* (См.: А. Б. Гольденвейзер. Вблизи Толстого. М., ГИХЛ, 1959, с. 330-337. )

Все богатейшее педагогическое наследие Толстого направлено против той современной ему школы, которая насиловала и извращала природу ребенка. Он горячо доказывал, что ребенок при рождении представляет собой образец гармонии, добра, красоты и справедливости, что дитя обладает врожденным нравственным инстинктом и что взрослые в несправедливо устроенном обществе, отойдя от естественного нравственного закона, не имеют права навязывать ему свои неверные, извращенные понятия и представления.

Тех же, кто думал лукавить и хитрить, кто на чистые и непосредственные вопросы пытливых детей отвечал уклончиво и лживо,- Толстой высмеивал. Вот в его передаче разговор мальчика с матерью о празднике вознесения:

"Мальчик. Отчего это няня нынче нарядилась и на меня надела вот новую рубашечку?

Мать. А оттого, что нынче праздник, и мы пойдем в церковь.

Мальчик. Какой праздник?

Мать Вознесенье.

Мальчик. Что значит вознесенье?

Мать. Значит то, что господь Иисус Христос вознесся на небо.

Мальчик. Что значит вознесся?

Мать. Значит полетел.

Мальчик. Как же полетел: на крыльях?

Мать. Не на крыльях, а просто полетел, потому что он бог, и бог всё может.

Мальчик. Ну, куда же он полетел? Мне папа говорил, что небо только кажется, а что там нет ничего, что там звезды, и за звездами еще звезды, и небу нет конца. Куда же он полетел?

Мать (улыбается). Всего нельзя понять. Надо верить.

Мальчик. Чему?

Мать. Тому, что говорят старшие.

Мальчик. А ты сама мне говорила, что когда я сказал, что кто-нибудь помрет оттого, что просыпали соль, ты мне сказала, что не надо верить глупостям.

Мать. Глупостям не надо верить.

Мальчик. А почем же я узнаю, что глупости, а что не глупости?

Мать. Потому что надо верить настоящей вере, а не глупостям.

Мальчик. А какая же это настоящая вера?

Мать. Наша вера. (Про себя.) Кажется, я говорю глупости. (Вслух.) Так поди скажи папе, что мы идем, и надень шарф.

Мальчик. А после обедни будет шоколад?" (37, 314).

Сохранилось неотправленное письмо Л. Н. Толстого к 15-летнему сыну Михаилу. Оно задумывалось писателем как своеобразное обращение к тем юношам, которые живут "без всякой нравственной узды". Призывая их вовремя остановиться, он постарался в самой простой форме изложить то, что сам "исповедовал" и "проповедовал". Где искать юноше цель и смысл жизни? - спрашивает Толстой. Конечно же, не в православии - следует ответ: "Если вы честные люди, не лжете зачем-нибудь перед самими собой, то вы знаете, что прежние верования, те, которым вас учат в гимназиях под названием закона божия, - есть бессмыслица, в которую никто не верит" (68, 222). Итак, отбросьте "закон божий", учит Толстой, а следуйте тому, что открыто разумом и поддается проверке разумом же: совершенствуйтесь, исправляйтесь, помогайте страдающим, работайте, увеличивая тем самым свое собственное счастье и счастье других людей. Как же далеки эти толстовские "поучения" от церковной проповеди, культивирующей бездумную веру, воспевающей страдания, призывающей "трудиться для бога". Нет здесь у Толстого призыва к покаянию и смирению перед "божественным". Он не аппелирует к чувству страха перед смертью, не грозит будущими карами "на том свете", как это делают церковники. Толстой верит в разум, к разуму и обращается, когда говорит, что испытывать радость труда и отдыха, радость общения с людьми, дружбы и семейной любви - вот в чем счастье: "верить своему разуму, блюсти его во всей чистоте и развивать его и, поступая так, получать благо истинное".

Православие и церковь глазами художника

Критика православной религии и церкви выражена Толстым не только в публицистической форме, но и целой системой художественных образов. Его повести и романы, утверждая высокие гуманистические идеалы, полноту и радость земной человеческой жизни, по самой своей сущности враждебны реакционной проповеди церковников.

В идейной проблематике повести "Казаки" важнейшее значение имеет резкое противопоставление уклада жизни, морали дворян и трудового народа. Толстого по-особому привлекают дядя Ерошка, казачка Марьянка, казак Лукашка. Это нравственно и физически здоровые дети природы. Им неведом тот душевный разлад, который гонит столичного аристократа Дмитрия Оленина подальше от великосветской среды.

Для старого казака дяди Ерошки не существует мистических вопросов бессмертия души и загробной жизни ("умрешь - трава вырастет"). Он же говорит, что "уставщики" (так назывались попы у казаков, бывших раскольниками-старообрядцами) выдумывают одну "фальшь"... Совесть Ерошки не может мириться с религиозной обрядностью, он хочет убедить молодого казака (в черновых редакциях повести), что "душенька не будет его любить больше, если уставщик во время венчания "из книжки почитает". Ерошка убежден, что "ни в чем греха нет" ("На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех?") Он со всеми людьми "кунак", всему живущему друг. Казаки Толстого - естественные люди, у которых ни одно душевное движение не затуманено религиозными предрассудками. Им присуще жизнелюбие. Они совершают добро по велению души. И именно под их благотворным влиянием Оленин начинает осознавать эгоистичность собственных устремлений. "Счастье в том, - говорит Оленин, - чтобы жить для других".

В Оленине, надо полагать, много от самого Толстого, Сохранился отрывок, который Толстой не вставил в повесть, возможно, в силу его чрезмерной автобиографичности. В нем говорится, что в 18 лет у него не было веры, был только смелый ум и горячее сердце; понемногу стали открываться перед ним необыкновенные вещи, например, что все гражданское устройство того времени есть вздор и что "религия есть сумасшествие".

В романе "Война и мир" отразилось назревавшее У писателя отрицательное отношение к православной Религии. Вспомним, к примеру, что князь Болконский не одобряет религиозных наклонностей своей дочери Марии, беспощадно изгоняет из дома "божьих людей" - монахов, юродивых. Его сын Андрей, беседуя накануне Бородинского сражения с Пьером, говорит об античеловечности Церкви и духовенства.


"Ответ Синоду" Л. Н. Толстого, опубликованный за границей

Князь Андрей и его друг Пьер Безухов - центральные фигуры романа. Оба они - люди широкого ума и сложной духовной жизни, их мысль - в постоянной и напряженной работе.

Воззрения Андрея Болконского, как и воззрения его отца-вольнодумца, - атеистичны по своей сущности. Правда, накануне Аустерлицкого сражения князь Андрей (черновой вариант романа) размышляет о боге. "Он вспомнил детскую молитву, которую он, поклонник Руссо и Вольтера, давно не читал". Однако не в мысли о боге Андрей нашел успокоение. Заранее "перемучившись", "перестрадав", он находит в себе волю побороть чувство страха и подготовить себя к подвигу. Когда же па поле боя под Аустерлицем взору раненого Андрея открывается "высокое и вечное небо", его мироощущение лишено каких-либо мистических чувств. Он не пришел к богу, как мечтала сестра, княжна Марья, надевая на него образок в момент прощания... Высокое небо явилось для него толчком к перевороту в его сознании, стало символом перемен на жизненном пути. Правда, на пороге смерти Андрей Болконский обращается к евангелию... Но и предсмертные мысли о боге, как писал Толстой, казались ему "односторонне личными", в них "чего-то недоставало" и поэтому "было то же беспокойство и неясность". И все же нетрудно представить себе: если бы Андрею Болконскому удалось перенести ранение, он, в силу особенностей своего ума и характера, продолжая нравственный поиск, не нашел бы душевного успокоения в христианской мудрости - подобно самому Толстому.

Пьер Безухов, как и Андрей Болконский, в постоянном поиске смысла жизни, нравственного идеала. Но к религии он остается равнодушным. В душе Пьера происходит "сложная и трудная работа внутреннего развития", приведшая его "ко многим духовным радостям и сомнениям". Лишь в состоянии душевного смятения он мог примкнуть к масонским ложам. Наивно доверившись наставникам, Пьер думал, что, следуя их учению, он избавится от прежних сомнений и сможет облегчить положение своих крестьян. Но в масонстве Пьер не нашел, говоря словами Толстого, прямого и понятного ему пути. Оно не переродило и не обновило его, не дало выхода внутренним метаниям. Когда Пьер "приступал к масонству, он испытывал чувство человека, доверчиво становящего ногу на ровную поверхность болота. Поставив ногу, он провалился. Чтобы вполне увериться в твердости почвы, на которой он стоял, он поставил другую ногу и провалился еще больше, завяз и уже невольно ходил до колено в болоте".

Ближе узнав религиозную секту, Пьер Безухов окончательно разочаровался в этом "братстве вольных каменщиков". Безуспешными оказались его попытки реорганизовать орден, и он усомнился в нужности масонства вообще. Понял, что есть среди масонов люди, "ни во что не верующие, ничего не желающие и поступавшие в масонство только для сближения с молодыми, богатыми и сильными по связям и знатности братьями, которых весьма много было в ложе". Сомнения, мучительные поиски истины не прекращаются. Пьер думает: испанцы молятся богу за то, что они победили французов, а французы молятся тому же богу по случаю победы над испанцами. Где правда, где истина? "Мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью" (10, 296).

Когда Пьер попадает в плен к французам, занявшим Москву, его, как и других русских, заподозренных в поджогах, приговаривают к расстрелу. Но расстреляли пятерых, остальных же, в том числе и Пьера, помиловали. "С той минуты, как Пьер увидел это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такой силой, как теперь".

Поворот, происшедший в душе Пьера, назревал давно, и нужпо было лишь пережить глубокое потрясение, чтобы вера в бога "завалилась в кучу бессмысленного сора", чтобы Пьер окончательно пересмотрел свои полумистические верования. Жизнь продолжается... А она, как показал Толстой не только на примере Пьера, дает свои Уроки, неумолимо и непрестанно меняет человека и обновляет. И если одних трагические моменты жизни способны отбросить к вере, то в других, напротив, - она уничтожается - все зависит в конечном счете от того, каков сам человек...

Из блестящей галереи женских образов романа наиболее близки самому Толстому Наташа Ростова и княжна Марья Болконская.

Бесцветно и безрадостно прошла молодость Марьи. Религиозность обусловила такие черты ее характера, как смирение и пассивность. Живя в постоянной тревоге и страхе, она ищет опору и утешение в религии. Неудовлетворенная жизнью, она окружает себя странницами, слушает их рассказы о всевозможных чудесах. В религиозном экстазе старается подавить в себе все личное, смиренно страдает. Но после несчастья, случившегося с отцом, она, вопреки своей религиозности, открывается навстречу радостям жизни. "И что было еще ужаснее для княжны Марьи, - говорит Толстой, - это было то, что со времени болезни ее отца (даже едва ли не раньше, не тогда ли, когда она, ожидая чего-то, осталась с ним) в ней проснулись все заснувшие в ней, забытые личные желания и надежды. То, что годами не приходило ей в голову - мысль о свободной жизни без страха отца, даже мысли о возможности любви и семейного счастия... беспрестанно носились в ее воображении. Как ни отстраняла она от себя, беспрестанно ей приходили в голову вопросы о том, как она теперь, после того устроит свою жизнь" (11, 136). Княжна Марья не может даже молиться. А ведь молитва раньше была ее лучшим утешением. Теперь же ее охватил "другой мир житейской, трудной и свободной деятельности, совершенно противоположной тому нравственному миру, в который она была заключена прежде" (11, 136).

Когда княжна Марья нашла личное счастье, ее перестали занимать "божьи люди", "христианские добродетели", требующие самоотречения и страдания. Самоотречение, по мысли Толстого, противоречит человеческой натуре - человек должен быть счастлив на земле.

Центральный женский образ романа - образ Наташи Ростовой - по праву считается самым любимым детищем писателя. Сколько теплоты он отдал этой живой, естественной и жизнерадостной натуре! Читателю по душе ее сердечная чуткость и отзывчивость.

В литературе о Толстом можно встретить высказывания, что после разрыва с князем Андреем Наташа Ростова нашла в себе силы вернуться к жизни благодаря религии. Да, в романе говорится о том, что вскоре после посещения церкви Наташа почувствовала себя возрожденной. Надо согласиться и с тем, что в описании богослужения, самой церкви и священника нет еще непримиримых антиклерикальных мотивов - они станут характерными для творчества Л. Н. Толстого позже.

Однако такую ли исключительную роль сыграла религия в "возрождении" Наташи Ростовой? В те тяжелые дни жизнь ее, кроме религии, наполняло еще "чувство возмущения против Наполеона, осмелившегося презирать Россию и дерзавшего завоевать ее". В критический для России момент Наташа Ростова хочет быть ближе к своему народу, и ей кажется, что эту близость она особенно ощущает во время церковной службы. Когда она слушает слова молитвы "Миром господу помолимся", ей представляется, что вот здесь соединяет себя в одно "с миром кучеров и прачек"... Это уже не религиозное, а патриотическое и глубоко человечное чувство. "Миром господу помолимся"... "Миром, все вместе без различия сословий, без вражды, а соединенные братскою любовью", - думает Наташа Ростова. И тут же мысль ее обращается к русскому воинству. Она вспоминает брата, Денисова, князя Андрея. Как мы видим, ее мысли о земном - и прежде всего о спасении России от вражеского нашествия. В состоянии "раскрытой душевности" она и сама "не понимала хорошенько, о чем она просила Бога в этой молитве"... Она хотела "укрепить сердце верою" и ей "казалось, что Бог слышит ее молитву"... Так молитва, само посещение церкви в ее сознании связываются не с чем-то мистическим, а с тем земным, что глубоко волновало русский народ и ее, частицу этого народа.

Наташу Ростову приподнимало и очищало само грозное время, чьи тревоги и чей зов она чутко, всем своим щедрым сердцем, воспринимала.

Путем постоянных нравственных исканий идет Константин Левин - один из центральных героев романа "Анна Каренина". Он из той же породы правдоискателей, что и Андрей Болконский, Пьер Безухов. Перед свадьбой Левин вынужден, по существующему ритуалу, исповедоваться и причаститься. Но для Левина "участие во всяких Церковных обрядах было очень тяжело". Он не мог и не хотел притворяться. Исповедь для него - неизбежная повинность, выполняя которую он старается не обидеть старика священника.

Веруете ли вы во все то, чему учит нас святая апостольская церковь? - спрашивает священник. Левин отвечает:

Я во всем сомневаюсь. Я сомневаюсь иногда даже в существовании бога.

Вернувшись в тот день домой, Левин испытывал радостное чувство оттого, что неловкое положение кончилось, и кончилось так, что ему не пришлось лгать.

Позже Левин будет вспоминать, что, прочтя однажды историю церкви православного писателя и историю церкви католического писателя, он увидел, что обе церкви отрицают одна другую и ни в одной из них нет истины. Религиозные сомнения не покидают его. Подлинный (по мнению Левина, но не автора - Толстого) ответ на свои сомнения он неожиданно нашел в рассказе крестьянина-подавальщика о том, как живет мужик Фоканыч: "...один человек только для нужды живет, хоть бы Митюха, только брюхо набивает, а Фоканыч - правдивый старик. Он для души живет. Бога помнит"... Так в словах, услышанных им в состоянии глубочайшего отчаяния, Левин находит "спасение". Он думает, что сумеет обновиться, если будет жить не для нужд своих, а "для души", "по правде", "по-божьи"...

Да, в финале романа Левин обращается к богу, к "мужицкой религиозной вере". Но надолго ли это религиозное "просветление"? Прочен ли этот "божеский" исход?

Здесь уместно вспомнить, как сам Левин отнесся к тому, что его неверующий брат Николай, умирая, во время обряда причащения стал молиться. Левин знал, что "теперешнее возвращение его не было законное, совершившееся путем той же мысли, но было только временное, корыстное, с безумною надеждою исцелиться". Давно равнодушный к вере и к церкви, Николай Левин перед смертью решил служить молебен в надежде на то, что у него появится в душе вера и эта вера исцелит его от чахотки. Он тупо и бессмысленно смотрит на икону, усиленно крестится, старается разгорячить себя, а потом со злостью велит убрать икону. Не таким ли временным было и "возвращение" самого Левина? Конечно, если иметь в виду логику характера Левина, который постоянно недоволен собой, беспрестанно ищет все новых и новых решений, то станет понятно, что его примирение не могло быть прочным. Следует учитывать также, что решение он принял в критический момент. Ему не удалось наладить идеальные отношения с наемными работниками, окончились неудачей предпринятые им шаги "для общей пользы". Он переживал смерть любимого брата и был в особенно "мучительном разладе с самим собой". А почему бы нам не представить себе Левина за пределами романа, например у последней жизненной черты? К ней Левин, чей образ носит и некоторые автобиографические черты самого Толстого, придет обогащенным новыми знаниями и новым опытом жизни, которые, как выразился Толстой в "Исповеди", "противоположны вероучению"...

Можно ли быть нравственным без бога? Церковь на этот вопрос отвечает отрицательно. На протяжении веков она вдалбливала в сознание верующих, что будто материалисты - самые безнравственные люди. Тезис о безнравственности атеизма теоретически обосновывали и пропагандировали богоискатели Н. Бердяев, С. Булгаков, С. Франк и другие.



"Политическая комедия 1901 года" - так называла прогрессивная пресса решение синода


"Политическая комедия 1901 года" - так называла прогрессивная пресса решение синода

Толстой стоял на противоположной позиции. Он неоднократно признавал нравственное превосходство атеистов над многими приверженцами христианской религии. В отрывке "О различном отношении к религии людей образованного сословия" он писал: "Я откровенно спрашивал у своих близких и не близких знакомых о их верованиях и всегда, за редким исключением на 100, получал ответ: Христианство - нам не нужно, мы не верим. Наблюдая людей, я нашел три различные рода отношения к религиозным вопросам. Одни, прийдя к невозможности веры, но не найдя ничего заменяющего ее и, находя порядок пока существует религия для себя выгодным, стараются притвориться верующими и уверить других. Другие откинули веру и, не встретившись еще с вопросами жизни и смерти, считают религию излишнею. Эти люди необдуманны, но правдивы, тогда как первые обдуманны и коварны. Третьи, очень малое число, откинув религию, пришли к неразрешимым вопросам и пытаются мыслью разрешить их" (17, 355-356). В неоконченной Рукописи "О религии" есть такое место: Толстой говорит, что ему известно весьма много людей неверующих, отличие которых от верующих состоит "в гордом сознании того, что человек сам себя не обманывает" (7, 127).

Толстой и во многих других случаях подчеркивал, что огромное число атеистов, с которыми он идейно расходится, стоят в нравственном отношении выше многих верующих. В мае 1894 года он пишет Ф. А. Желтову: "Если уже делать сравнение, то из двух людей: атеиста и нехристя, который, жертвуя собой, борется с теми учреждениями, которые он считает гибельными для людей - своих братьев, и номинального христианина, который, как английские пасторы да и многие другие, читают проповеди на 13 главу послания к коринфянам, а обходит осторожно учреждения, которые ему выгодны и которыми он живет, несмотря на то, что они гибельны для его братьев: - из этих двух я все-таки предпочитаю первого, хотя и не согласен с ним" (67, 145).

С определенностью поведал об этом же Толстой в "Исповеди". "Если и есть различие между явно исповедующими православие и отрицающими его, то не в пользу первых", - писал он. По его наблюдениям, явное признание и исповедание православия большею частью встречалось в людях жестоких, безнравственных и считавших себя очень важными. Честность, прямоту, доброту он наблюдал большей частью в людях, признающих себя неверующими (23, 489). Жизнь давала подтверждения, что немало лиц, объявлявших себя правоверными христианами, довольно ловко скрывали свои пороки склонные ко лжи и беспринципным компромиссам, они умели носить личину добродетели, создавать видимость порядочности. Религиозность оказывалась той ширмой, за которой таилась безнравственность человека, сумевшего добиться всеми правдами и неправдами богатства, почестей, положения.

В той же "Исповеди" Л. Н. Толстой вспоминал об умном и правдивом человеке С, который рассказал ему, как кончил верить. Однажды, когда старший брат С. по старой привычке начал вечером молиться, спросил его: "А ты еще все делаешь это?" И больше ничего они не сказали друг другу. С того дня С. перестал становиться на молитву и ходить в церковь. Единственная фраза, произнесенная братом,- "как толчок пальцем в стену, которая была готова упасть от собственной тяжести". Там, где казалось, есть вера, давно было пусто.

Не вера в бога, а понимание долга перед самим собой и другими заставляет человека вести себя нравственно.

Учителем к своим детям Толстой взял социалиста В. И. Алексеева, ставшего впоследствии его задушевным другом. "Вы бы умилились,- писал он С. С. Урусову о В. И. Алексееве,- если бы видели того, кого называете сыном дьявола. Если бы побольше было таких людей и таких верующих, то хорошо бы было жить". Отмечая далее что учитель его сыновей придерживается в жизни высоких нравственных принципов и в то же время "не признает Христа богом", Толстой не без иронии спрашивает: "Что он, сын дьявола или нет?" (62, 509).

Вспомним, что церковные проповедники в любом подходящем случае были готовы разразиться самой непотребной бранью по адресу не верящих в бога. Духовенство старалось опорочить атеизм, объявляло его следствием моральной распущенности... Даже в наше время некоторые проповеди называются: "Атеизм как болезнь", "Атеизм - болезнь века", "Неверие как следствие безнравственности" и т. п. "Не столько ученость, сколько нравственная развращенность сердца составляет главную причину неверия многих так называемых образованных и мнимо ученых людей",- писали "Прибавления к церковным ведомостям" * . Бывший богослов А. А. Осипов отмечал, что представители церкви каждое отступление от веры рассматривают как "духовную болезнь", "духовную слепоту". Атеист для них всегда неполноценный человек, духовный калека, потеря веры - ненормальность, вывих сознания ** . И в наши дни православное духовенство прилагает немало стараний, чтобы внушить верующим, что атеизм - это в конце концов причина аморальности, источник безнравственности. Как и дореволюционные церковники, оно называет неверие в бога "матерью пороков".

* (Цит. по кн.: Н.С. Гордиенко. Чему учат с амвона. Л., Лениздат, 1975, с. 21. )

** (См.: А.А. Осипов. Продолжаем разговор с верующими. Л., Лениздат, 1962, с. 15. )

Мысль о том, что религия, в частности христианство, не поднимает в человеке его нравственность, пронизывает замечательный рассказ Толстого "Три смерти". Умирают барыня, мужик и дерево. Барыня полна ужаса перед надвигающейся смертью, она занята только собой. Ее возмущает, что муж, зная о ее состоянии, способен есть. Даже детей своих она не хочет видеть в этот последний час: "Это расстроит ее". Все, кто рядом с ней, чувствуют себя виноватыми, что живут. Барыне кажется, что ее смерть - небывалая катастрофа, никто из людей не имеет права жить или думать о жизни. Эгоистическое "я" этой женщины давно нравственно обособило ее от других людей, и она ничего не сделала, что могло бы остаться жить в их памяти после ее смерти. Из неполноценности и бессмысленности прожитой жизни и вырастал патологический страх перед смертью.

В ямской избе в это время умирает больной ямщик дядя Федор. Умирает спокойно, как-то неслышно и деловито, необычайно просто. Если барыня, предчувствуя приближение конца, враждебна окружающим, то Федор "повернут" к людям: он с добрым сердцем отдает свои сапоги Сереге, просит кухарку не сердиться на него.

Через месяц ямщик Серега идет на заре в рощу рубить ясень, чтобы сделать крест умершему дяде.

Пришел конец дереву. Но смерть дерева - не опровержение жизни, она ощущается не как гибель, а как возвращение к новой, радостной жизни никогда не умирающей природы.

"Барыня жалка и гадка, потому лгала всю жизнь и лжет перед смертью, - писал Л. Н. Толстой к А. А. Толстой. - Христианство, как она его понимает, не решает для нее вопроса жизни и смерти... Мужик умирает спокойно именно потому, что он не христианин. Его религия другая, хотя он по обычаю и исполнял христианские обряды; его религия - природа, в которой он жил". Это письмо А. А. Толстой заканчивалось иронической просьбой: "Разумеется, всем вашим от меня очень кланяйтесь и не рассказывайте им, что я такой безбожник". В "Воскресении" Толстого есть образ революционера Набатова, крестьянина по происхождению: "В религиозном отношении он был типичным крестьянином; никогда не думал о метафизических вопросах, о начале всех начал. О будущей жизни он тоже никогда не думал, в глубине души неся унаследованное им от предков твердое, спокойное убеждение, общее всем земледельцам, что, как в мире животных и растений ничто не кончается, а постоянно переделывается от одной формы в другую - навоз в зерно, зерно в курицу, головастик в лягушку, желудь в дуб, - так и человек не уничтожается, но только изменяется. Он верил в это, и потому бодро и даже весело всегда смотрел в глаза смерти и твердо переносил страдания, которые ведут к ней". Умирающий революционер-атеист и в последний свой час ощущает связь с общей жизнью, и поэтому не охвачен ужасом, как барыня-христианка.

В литературе о Толстом можно было встретить высказывания, что для писателя идеалом нравственности были "божьи" люди, вроде юродивого Гриши. "Великий христианин" Гриша - это человек лет пятидесяти с бледным, изрытым оспой лицом; на нем надето что-то изорванное. "Выйдя в комнату, он изо всех сил стукнул огромным посохом по полу, и, скривив брови и чрезмерно раскрыв рот, захохотал самым страшным и неестественным образом. Он был крив на один глаз, и белый зрачок этого глаза прыгал беспрестанно и придавал его и без того некрасивому лицу еще более отвратительное выражение", речь его бессмысленна и несвязна. "Юродивый Гриша, - писала Л. Аксельрод,- есть прежде всего кандидат на место в психиатрической больнице" * . Юродивый верит бессмысленно, бессознательно, слепо и тем вызывает восхищение измученного скептической рефлексией Иртеньева. Все это характеризует самочувствие дворянского юноши, но не взгляд самого Толстого. Следует всегда отличать автора от повествователя и слова повествователя от слов героя художественного произведения; нельзя смешивать поведение, высказывания персонажа с позицией и взглядами рассказчика; нельзя видеть во всем, как сказал однажды Достоевский, "рожу сочинителя".

* (Л. Аксельрод-Ортодокс. Лев Толстой. М., Гос. акад. худож. наук, 1928, с. 25. )

Кто же счастлив, кто живет духовно богаче: юродивый Гриша или же "нигилисты", неверующие, о которых с таким пониманием и с такой симпатией говорит Толстой? Ответ ясен. Даже любимые его герои - Андрей Болконский, Пьер Безухов, Левин - чувствуют себя более счастливыми, активно деятельными не в кратковременные периоды "христианского просветления", а когда они к вере относятся скептически или вообще отрицают ее. Для Константина Левина понятия "бог" и "добро" равноценны (19, 381). Вера в "добро" была для него "единственным назначением человека".

Не искала спасения в вере Анна Каренина, чья жизнь была полна драматических переживаний. Она понимала, что для нее "помощь религии возможна только под условием отречения от того, что составляло для нее весь смысл жизни". В самые тяжелые минуты Анна проникается величайшим презрением к церкви. "Зачем эти Церкви, этот звон и эта ложь?" - думала она, когда последний раз проезжала по улицам Москвы. Заметим, что мысль эта принадлежит женщине правдивой, честной, Душевно открытой, чей облик был Толстому столь симпатичен. Сама ее смерть - это осуждение ханжества церкви, ее античеловеческих законов, в том числе церковного "законного" и "священного" брака. Что же касается "верующих" ханжей, то они разоблачаются беспощадно.

В романе "Воскресение" * мы встречаемся с образом сановника Топорова, который "в глубине души ни во что не верил и находил такое состояние очень удобным и приятным, но боялся, как бы народ не пришел в такое же состояние, и считал, как он говорил, священной своей обязанностью спасать от этого народ", поддерживая в нем веру в иверскую, казанскую и смоленскую богоматерь.

* (Роман вышел в свет в 1899 году. Сначала он был опубликован в России в журнале "Нива", но с большими искажениями. Из 123 глав "Воскресения" без цензурных изъятий было напечатано только 25. Затем впервые полным текстом он вышел в "Свободное слове" В. Г. Черткова в Лондоне. )

Прототипом для фигуры Топорова послужил обер-прокурор святейшего синода * Победоносцев, который особенно прославился своими преследованиями сектантов. К нему обращалась старшая дочь Льва Николаевича Татьяна Львовна с протестом против заточения детей самарских молокан в монастырь. Ее разговор с Победоносцевым послужил основой для диалога Нехлюдова с Топоровым. Нехлюдов пришел к Топорову тоже по делу о сектантах, которых архиерей и губернатор пытались разлучить с семьями, разослать "в разные места ссылки". Он заметил, что Топоров если и давал положительный ответ на прошение сектантов, то лишь потому, что знал о больших связях Нехлюдова и боялся огласки всего дела в иностранной печати, и в сущности был "ко всему очевидно равнодушный человек". Топоров, как и его прототип Победоносцев, - "человек тупой и лишенный нравственного чувства", ненавидящий народ, прикрывающий свои отвратительные деяния рассуждениями о благе народа, о защите "государственной точки зрения". Писатель мастерски характеризует Топорова: "Он относится к поддерживаемой им религии так, как относится куровод к падали, которою он кормит своих кур: падаль очень неприятна, но куры любят и едят ее, и поэтому их надо кормить падалью".

* (Синод - высший орган управления православной церкви в России, утвержденный Петром I в 1721 г. взамен упраздненного им патриаршества. )

Толстой с поразительной художественной силой изобразил картину богослужения в тюремной церкви: "..Священник, одевшись в особенную странную и очень неудобную парчовую одежду, вырезывал и раскладывал кусочки хлеба на блюдце и потом клал их в чашку с вином, произнося при этом различные имена и молитвы... Содержание молитв заключалось преимущественно в желании благоденствия государя императора и его семейства... Сущность богослужения состояла в том, что предполагалось, что вырезанные священником кусочки и положенные в вино, при известных манипуляциях и молитвах, превращаются в тело и кровь Бога. Манипуляции эти состояли в том, что священник равномерно, несмотря на то, что этому мешал надетый на него парчовый мешок, поднимал обе руки кверху и держал их так, потом опускался на колени и целовал стол и то, что было на нем. Самое же главное действие было то, когда священник, взяв обеими руками салфетку, равномерно и плавно махал ею над блюдцем и золотой чашей. Предполагалось, что в это самое время из хлеба и вина делается тело и кровь, и потому это место богослужения было обставлено особенной торжественностью.

"Изрядно о просвятей, пречистой и преблагословенней Богородице", громко закричал после этого священник из-за перегородки, и хор торжественно запел, что очень хорошо прославлять родившую Христа без нарушения девства девицу Марию, которая удостоена за это большей чести, чем какие-то херувимы, и большей славы, чем какие-то серафимы. После этого считалось, что превращение совершилось, и священник, сняв салфетку с блюдца, разрезал серединный кусочек начетверо и положил его сначала в вино, а потом в рот. Предполагалось, что он съел кусочек тела Бога и выпил глоток его крови. После этого священник отдернул занавеску, отворил середние двери и взяв в руки золоченую чашку, вышел с нею в середние двери и пригласил желающих тоже поесть тела и крови Бога, находившихся в чашке... Старательно обсосав усы и вытерев рот и чашку, в самом веселом расположении духа, поскрипывая тонкими подошвами опойковых сапог, бодрыми шагами вышел из-за перегородки.

Этим закончилось главное христианское богослужение" (32, 134-136).

Наблюдает эту сцену человек, не признающий церковную обрядность. Именно при таком трезвом взгляде на вещии вырезывание и раскладывание кусочков хлеба, которые будто бы при известных манипуляциях и молитвах должны превратиться "в тело и кровь бога", воспринимается как простой обман. Дальше Толстой говорит, что поп не верит в то, что делает: "В это нельзя верить, - а верил в то, что надо верить в эту веру. Главное же, утверждало его в этой вере то, что за исполнение треб этой веры он 18 лет уже получал доходы... Так же верил и дьячок" (32, 138).

Писатель показал лицемерие священника, присутствовавшего на суде. В эпизоде с присягой священник выступает как ловкий фигляр. Сцена пропитана ядовитой насмешкой над совершаемым обрядом: "Когда присяжные все взошли по ступенькам на возвышение, священник, нагнув на бок лысую и седую голову, пролез ею в насаленную дыру епатрахили и, оправив жидкие волосы, обратился к присяжным: "Правую руку поднимите, а персты сложите так вот,- сказал он медленно старческим голосом, поднимая пухлую руку с ямочками над каждым пальцем и складывая эти пальцы в щепоть. - Теперь повторяйте за мной, - сказал он и начал: "Обещаюсь и клянусь всемогущим богом, перед святым его евангелием и животворящим крестом господним, что по делу, по которому..., - говорил он, делая перерыв после каждой фразы, - Не опускайте руки, держите так, - обратился он к молодому человеку..."

Вся процедура присяги обрисована как жалкая комедия. Очень выразительно место романа, где беспечность присяжных противостоит мнимо серьезным манерам священника. Присяжные "только шептали, отставали от священника и потом, как бы испугавшись, догоняли его". "В окружном суде он служил со времени открытия судов и очень гордился тем, что он привел к присяге несколько десятков тысяч человек и что в своих преклонных годах он продолжал трудиться на благо церкви, отечества и себя".

Другой священник (сцена суда над Катюшей Масловой) - такой же лицемер. Он 46 лет приводит людей к присяге и на этом "святом" деле умудрился заработать "дом и не менее 30 тысяч в процентных бумагах".

Но были и заблуждавшиеся. Отрезвление у героев Толстого наступало по-разному. К безверию каждый шел своим путем. Катюша Маслова, обманутая в своих лучших чувствах, пришла к безверию после пережитого душевного потрясения, "С этой страшной ночи, - писал Толстой, - она перестала верить в добро. Она прежде сама верила в добро и в то, что люди верят в него, но с этой ночи убедилась, что никто не верит в это и что всё, что говорят про Бога и добро, всё это делают только для того, чтобы обманывать людей" (32, 132). Потрясающую сцену, когда она обезумевшая бежит за поездом, увозящим Нехлюдова, Толстой закончил многозначительной фразой: "С тех пор она уже никогда не верила в бога".

Когда тетки Нехлюдова, богомольные старушки, увидели, что Маслова уже не могла служить им, как прежде, и прогнали ее, Катюша опять пришла к мысли, что "все слова о боге и добре были обман". С утраты веры настает для Катюши отрезвление, в ней просыпается чувство человеческого достоинства. Неожиданная и по меньшей мере странная мысль Нехлюдова жениться на ней во имя спасения своей души перед богом вызывает в ней негодование.

Нехлюдов, в образе которого отразились искания самого Толстого, после многих душевных испытаний прозревает. Например, после аудиенции у Топорова он со всей определенностью заключает, что никакие "интересы народа", о которых лицемерно заявляет этот сановник, тому не дороги, а дороги только его собственные классовые интересы. Но все же это "прозрение" лишь частичное. Нехлюдов (как и сам Л. Н. Толстой) не видит средств для борьбы с общественным злом и обращается к евангельским заповедям. Но переродился, обновился ли Нехлюдов благодаря Евангелию? Не считать же ответом на этот вопрос обращение к тексту Евангелия. Роман заканчивается строками, обещающими продолжение: "Чем кончится этот новый период его жизни - покажет будущее". Но что дало Нехлюдову чтение Евангелия - об этом Толстой не сказал, хотя и собирался писать о дальнейшей его судьбе: жизнь не дала и не могла дать подтверждений правильности этого пути.

Прежний приятель Нехлюдова, товарищ обер-прокурора Селении, постоянно испытывает чувство неловкости. Толстой подробно рассказывает о его жизни, в которой все "не то" (часть II, глава XXIII).

Был в молодости Селении необыкновенно правдивым и честным, "целью своей молодой жизни ставил служение людям". Но, поступив на государственную службу, в конце концов понял, что он делает не то, что должно. Еще более "не то" - его отношение к религии и к церкви. Во время первой молодости, студенчества он "без малейшего усилия разорвал своим умственным ростом те путы религиозных суеверий, в которых он был воспитан", причем, "как человек серьезный и честный, он не скрывал этой своей свободы от суеверий официальной религии". Но повышения его по службе, требования домашних, "общественное мнение" сыграли свою роль. Сознавая ложь и фальшь, он все же присутствует на молебнах, освящениях, благодарственных и тому подобных службах. "Надо было, присутствуя при этих службах, одно из двух: или притворяться (чего он со своим правдивым характером никогда не мог), что он верит в то, во что не верит, или, признав все эти внешние формы ложью, устроить свою жизнь так, чтобы не быть в необходимости участвовать в том, что он считает ложью. Но для того, чтобы сделать это кажущееся столь неважным дело, надо было очень много: надо было, кроме того, что стать в постоянную борьбу со всеми близкими людьми, надо было еще изменить все свое положение, бросить службу и пожертвовать всей той пользой людям, которую он думал, что приносит на этой службе уже теперь и надеялся еще больше приносить в будущем. И для того, чтобы сделать это, надо было быть твердо уверенным в своей правоте. Он и был твердо уверен в своей правоте, как не может не быть уверен в правоте здравого смысла всякий образованный человек нашего времени, который знает немного историю, знает происхождение религии вообще и о происхождении и распадении церковнохристианской религии. Он не мог не знать, что он был прав, не признавая истинности церковного учения". (32, 282).

Но "под давлением жизненных условий" Селении капитулировал: и с тех пор уже мог спокойно, без сознания совершаемой лжи, присутствовать при молебнах, панихидах, обеднях, мог говеть и креститься на образа, и мог продолжать служебную деятельность, дававшую ему сознание приносимой пользы и утешение в нерадостной семейной жизни. "Он думал, что он верит, но между тем больше, чем в чем-либо другом, он всем существом сознавал, что эта вера его была что-то совсем "не то". И от этого у него всегда были грустные глаза".

Весьма любопытна творческая история романа "Воскресение". Для ее воссоздания многое сделал большое знаток рукописей Л. Н. Толстого литературовед-исследователь Владимир Александрович Жданов. Очень интересно его сопоставление рукописных вариантов романа. В одном из рукописных вариантов Толстой писал, что результате всего пережитого Катюша "поняла, что нет никакого бога" * . В другом же варианте Маслова проклинает все, что погубило ее: "Какого еще бога там нашли? Все вы не то говорите. Бога? Какого бога?"... Эта реплика о боге (вместе со сценой второй встречи Нехлюдова и Масловой) не удержалась в романе, по мнению В. А. Жданова, вероятно, потому, что Толстой изменял и сокращал отдельные эпизоды, которые хотя и были сами по себе выразительны, но тормозили действие, не были связаны непосредственно с основной линией повествования. Надо полагать, что из тех же творческих соображений в окончательную редакцию романа вошли в сокращенном виде и некоторые другие эпизоды.

* (В. Жданов. Творческая история романа Толстого "Воскресение". М., "Сов. писатель", I960, с. 85. )

Проникая в творческую лабораторию Л. Н. Толстого, В. А. Жданов показывает, как гениальному художнику слова удается снять со "священных" вещей их символический ореол и как от одного варианта к другому он усиливает удар. Правда, не все вошло в завершенный вариант романа. Дело тут не в цензуре (для православной цензуры вся глава о богослужении была неприемлема), а в чисто творческих мотивах. Писатель сопоставил саму обедню с впечатлением от нее мальчика, оказавшегося в церкви, чем вносился сатирический элемент. Но уже созданная сцена эта до печати не дошла. Почему же? Вот мнение В. А. Жданова: "Толстой чувствовал, что одной сатиры здесь мало, что без анализа, всесторонне вскрывающего пагубность церковного культа, не обойтись. Для композиционного равновесия между этими темами пришлось удалить несколько ярких текстов, и получилось идеальное равновесие двух глав - главы XXXIX (богослужение) и главы XL (рассуждение о богослужении). В первой главе сверкает яркими красками сатирическая картина, во второй гремит голос обличителя".

Страницы романа "Воскресение", посвященные разоблачению нелепой обрядности, раскрытию подлинной социальной природы официального православия, по своей обличительной силе - одни из лучших в мировой литературе. Не случайно он воспринимался правительством как "антицерковный роман", колебавший основы религии.

Не из единого металла

Итак, Толстой был открытым и непримиримым противником официальной церкви, полностью отрицал православие. Но сразу ли он занял такую позицию? В "Исповеди" есть признание, что еще в юности, как большинство людей его круга, он сделался неверующим. Позже, уже в зрелые годы, был момент, когда, задумываясь над смыслом жизни, он готов был "снова поверить, как в детстве". Но перед судом разума и совести вера, которую утверждает церковь, окончательно разрушилась. Эту веру, говорил он, "я не могу принять, пока я не сошел с ума". "Но мне говорят, что люди охотно сами принимают это православное учение. И лошадь можно приучить к тому, что она ест кислое, вредное и не ест доброго. Нельзя не жалеть об этом и не негодовать на тех, кто приучает к этому" (53, 50).

Процесс крушения сложившихся взглядов был трудным и мучительным. Конфликт с богом и церковью стоил ему многих душевных сил и нравственных мук. В его дневниках и письмах, в его "Исповеди" раскрывается напряженная работа мысли. Уже в юности пробуждавшееся сознание, еще не окрепшее и порой беззащитное, вступало в поединок с вековыми традициями, предрассудками, с привычным укладом жизни всего патриархально-аристократического и религиозного окружения.

Уже в детские годы Толстой начал задумываться над многими вопросами бытия, в том числе и религии. "Помню, что, когда мне было лет одиннадцать, один мальчик, давно умерший, Володинька М., учившийся в гимназии, придя к нам в воскресенье, как последнюю новинку, объявил нам открытие, сделанное в гимназии. Открытие состояло в том, что бога нет и что все, чему нас учат, одни выдумки (это было в 1838 г.) Помню, как старшие братья заинтересовались этою новостью, позвали и меня на совет. Мы все, помню, очень оживились и приняли его известие как что-то очень занимательное и весьма возможное" (23,1).

"Ребенком я верил горячо, сентиментально и необдуманно, потом, лет 14, стал думать о жизни вообще и наткнулся на религию, которая не подходила под мои теории, и, разумеется, счел за заслугу разрушить ее. Без нее мне было очень покойно жить лет 10. Всё открылось передо мной ясно, логично, подразделялось, и религии не было места" (60,293).

Сомнение исподволь, словно червь, подтачивало корни его веры. Этому способствовало и чтение книг. Среди повлиявших на него авторов Толстой называет Вольтера: "Помню еще, что я очень молодым читал Вольтера, и насмешки его не только не возмущали, но очень веселили меня" (23, 2). "Размышляя об религии,- рассказывает Толстой в черновой редакции "Отрочества", - я просто дерзко приступал к предмету, без малейшего страха обсуживал его и говорил: "Нет смысла в тех вещах, за которые миллионы людей отдали жизнь". Эта дерзость и была исключительным признаком размышлений того возраста" (2, 286). То была пора духовного созревания.

Через некоторое время атеистическое настроение сменилось усиленной религиозностью. Началось с того, что Толстого заинтересовала такая мысль Паскаля: "Если бы даже все то, чему нас учит религия, была неправда, мы ничего не теряем, следуя ей, а не следуя, рискуем вместо вечного блаженства получить вечные муки". "Под влиянием этой идеи, - рассказывает Толстой, - я впал в противоположную крайность,- стал набожен... Я постился, старался переносить обиды и т. д. По ночам я вставал и по нескольку раз перечитывал все известные мне молитвы" ("Отрочество", вторая редакция).

Но состояние сильного религиозного подъема продолжалось недолго. Действительность то и дело подвергала религиозные чувства юноши всяческим испытаниям. В размышлениях молодого Толстого о боге - не столько веры, сколько явного скептицизма. "Не могу доказать себе существование бога, не нахожу ни одного дельного доказательства и нахожу, что понятие это не необходимо", - записывает он 29 июня 1852 г. (46, 128-129). В тот короткий период Толстой довольно часто бывал в церкви. Но не набожность влекла его туда: "Исполняя обряды церкви, я... соединялся с предками моими, с любимыми мною - отцом, матерью, дедами, бабками" (23,50). Именно тогда, в конце 70-х годов, не отрицая еще обрядовой стороны учения православной церкви, Толстой писал Страхову, что, принуждая себя во время причащения * пить вино, называемое кровью бога, он оставался равнодушным к самому таинству, но ему "радостно было единение со всеми веровавшими и верующими". Однако к этой "радости" примешивалось мучительное чувство унижения. "Но когда я подошел к царским дверям,- рассказывает далее Толстой, - и священник заставил меня повторить то, что я верю, что то, что я буду глотать, есть истинное тело и кровь, меня резнуло по сердцу; это мало что фальшивая нота, это - жестокое требование кого-то такого, который, очевидно, никогда и не знал, что такое вера... Мне только было невыразимо больно... И я нашел в своей душе чувство, которое помогло мне перенести это. Это было чувство самоунижения и смирения. Я смирился, проглотил эту кровь и тело без кощунственного чувства, с желанием поверить, но удар уже был нанесен. И зная вперед, что ожидает меня, я уже не мог идти в другой раз" (83, 270). Четьи-Минеи и Пролог ** , как написано в "Исповеди", стали в то время "любимым чтением" Толстого. Одновременно он изучает труды философов, много думает о церковных догматах.

* (Причащение - одно из семи христианских таинств. При совершении его верующие под видом хлеба и вина якобы вкушают "тело и кровь Иисуса Христа". Церковники причащение часто называют по-гречески - евхаристией. )

** (Четьи-Минеи - компилятивные произведения русской церковно-исторической литературы о житиях святых; более древние своды житий назывались Прологами. )

В поисках ответа на мучившие его вопросы Толстой в 1879 году посещает Троице-Сергиеву лавру. Он осмотрел монастырскую ризницу, беседовал с архимандритом Леонидом (Кавелиным). Разговор велся не только о религии - "явились вопросы жизни, которые надо было разрешить". Толстого интересовала проблема войны подношения к ней церкви. Волновал его и вопрос об убийстве людей по приговору судов. В эти годы обострилась борьба народовольцев с правительством, которое все чаще выносило смертные приговоры. Толстой с изумлением "видел членов церкви, учителей ее, монахов, схимников", одобрявших смертные казни. Недоумевал писатель и по поводу нетерпимого отношения церкви к людям других вероисповеданий.

Епископ Никон, бывший в те годы монахом в лавре, вспоминал, что архимандрит Леонид приглашал Толстого откушать хлеба-соли в его кельях, но писатель захотел отобедать вместе с простыми странниками из народа в "странноприимной" палате. "После осмотра достопримечательностей граф пожелал наедине поговорить с отцом архимандритом, - вспоминал епископ. - Довольно долго длилась эта беседа. Когда он ушел, покойный старец со вздохом сожаления сказал мне: "Заражен такою гордыней, какую я редко встречал. Боюсь, кончит нехорошо" * . А сам Толстой после посещения Троице-Сергиевой лавры писал: "Я больше еще укрепился в своем убеждении. Волнуюсь, мятусь и борюсь духом и страдаю".

* (Еп. Никон. Смерть гр. Л. Н. Толстого. Троицкая Лавра, 1911, с. 75-77.- Цит. по кн.: Н. И. Гусе в. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1870 по 1881 год. М., 1963. )

В том же году он решил совершить поездку в Киев - место чтимых православным народом "святынь".

На протяжении столетий Киево-Печерская лавра была центром религиозного паломничества. Сюда приходили богомольцы со всех концов Российской империи, чтобы поклониться чудотворным иконам, мощам. Толстой мечтал непосредственно познакомиться со "святыми" местами, поближе узнать тех монахов и схимников * , которые, по рассказам странников, вели в киевских монастырях подвижническую жизнь. "Боюсь, что в Киеве не успею осмотреть и узнать и 1/10 того, что хочется, судя по рассказам", - писал Л. Н. Толстой жене.

* (Схима - высшая монашеская степень, требующая по церковным правилам от посвященного в нее выполнения особо суровых аскетических правил. )

14 июня рано утром он приехал в Киев и сразу же направился в Киево-Печерскую лавру. В тот же день вечером сообщил Софье Андреевне: "Все утро до 3-х ходил по соборам, пещерам, монахам и очень недоволен поездкой. Не стоило того. В 7 часов пошел в лавру, к схимнику Антонию, и нашел мало поучительного".

"Очевидно, - писал биограф Толстого П. И. Бирюков,- поездка эта не удовлетворяла его и, по всей вероятности, способствовала скорейшему отпадению его от православной церкви".

Через несколько месяцев после посещения Киево-Печерской лавры, а точнее, 30 сентября 1879 г. в записной книжке Толстой уже набрасывает план будущего сочинения. В этом наброске есть слова, что церковь - это "ряд лжей, жестокости, обмана".

"Посещение Киева нанесло второй чувствительный удар православию Толстого", - отмечает Н. Н. Гусев. В Киево-Печерской лавре Толстой не только не нашел подвижничества, но увидел сознательный обман народа. В статье "Церковь и государство", написанной в ноябре 1879 г., Толстой утверждает, что "киевский митрополит с монахами набивает соломой мешки, называя их мощами угодников" (23, 478). Это же самое утверждение Толстой вскоре повторил в другой работе: "Не видят теперь попы в Киеве, что их набитые соломой мощи суть, с одной стороны, поощрение веры, с другой - главные преграды для веры" (24, 796).

В дневнике Л. Н. Толстой запечатлел некоторые свои разговоры с прохожими на Киевском шоссе. Из этих записей нам известно, что Толстой, встретив молодого рабочего с Ижевского завода, по-видимому, ходившего в Киев к "мощам святых угодников", говорил ему, что нет никаких мощей, что все это - обман, что совершать паломничество к святым местам не нужно.

Осенью того же года Толстой приехал в Москву, чтобы побеседовать с представителями высшей иерархии об учении православной церкви. Он виделся с митрополитом Макарием (Булгаковым) и с викарным архиереем Алексеем.

2 октября Толстой вернулся в Ясную Поляну и тут же написал Н. Н. Страхову, что в результате последних разговоров с учеными-богословами он "больше еще укрепился в своем убеждении" (62, 499). Беседы с московскими иерархами об отношении церкви к важнейшим вопросам жизни нанесли последний удар его вере в православие.

Позже, в "Исповеди", ссылаясь на людей, "правдивых с самим собою", Толстой скажет, что "принятое по доверию и поддерживаемое внешним давлением, понемногу тает под влиянием знаний и опытов жизни, противоположных вероучению". Знания и опыты жизни... Они приобретались не только во время посещения Троицко-Сергиевой и Киево-Печерской лавры и не только в пытливых разговорах с учеными-богословами. Сердце Толстого откликалось на многое, что происходило в России. Он чувствовал всем существом своим, что нищая и отсталая страна придавлена деспотизмом самодержавия и что близится конец старым порядкам. Он не мог "жить себе потихоньку", ибо еще с самых юных лет решил, что "спокойствие - душевная подлость" (60, 231).

Толстой не только всматривается в жизнь, но напряженно вслушивается в ее разноликие голоса, чутко ловит ее звуки... Начался покос - дело, по словам Толстого, одно из самых важных в мире, ибо в том случае, если прибавится сена - прибавится и мяса для стариков, молока для детей. Так - вообще, в частности же для каждого из косцов тут решается вопрос о хлебе, молоке себе и детям на зиму. И вот Толстой слышит звуки бабьих песен, лязганье кос. Они напомнили ему о напряженном, неустанном, изнуряющем сельском труде. В поле стар и млад - даже старуха, доживающая восьмой десяток, и крошечный мальчонка, внук этой старухи. "Старуха, видимо, озабоченная только тем, чтобы ее не согнали с работы, не выпуская из рук грабли, очевидно с трудом, насилу движется. Мальчишка, весь изогнувшись, коротко переступая босыми ножонками, таскает, перехватывая из руки в руку, кувшин с водой, который тяжелее его. Девочка взваливает на плечо беремя сена, тоже тяжелее себя, переходит несколько и останавливается и сваливает, не в силах донести ее". И так - до той самой поры, когда солнце зайдет за лес. Вечер. Толстой опять улавливает звуки: "Со стороны деревни слышатся побрякивания брусниц измученных косцов, возвращающихся с покоса, звуки молотка по отбою, крики баб и девок, только что успевших поставить грабли и уже бегущих загонять скот". Но со стороны доносится нечто другое и звучит диссонансом: "С барского двора слышатся другие звуки: дринь, дринь, дринь! Слышится фортепиано, разливается какая-то венгерская песня и из-за этих песен изредка звук ударов молотков крокета по шарам"...

А совсем близко от деревни Ясная Поляна стоит небольшая Кочаковская приходская церковь. Толстой уже давно не переступает ее порог. Пахари из деревни Ясная Поляна, косогорские металлурги и камнебойцы несут сюда свои невыплаканные слезы, несбывшиеся мечты и затаенные надежды. Но что эта церковь может им дать, кроме бесплодного утешения? Что может, наконец, дать народу та вера, которую проповедует эта церковь? Примирить с горестями и невзгодами в ожидании "милостей божьих"? Призвать к религиозному самоотречению, к пониманию жизни как "несение креста"? Внушить, что человек - прах, червь, а тело его - сосуд греха? Толстой видит, что ни церковь, ни православие не могут ответить на вопросы: "Так что же нам делать? ...Неужели это так надо?" Напротив, церковь говорит, что так надо и лучше ничего не делать, молиться и уповать на волю божью. Вот еще один (и, пожалуй, самый главный) урок, преподанный Толстому действительностью.

Время жизни Толстого не было мирным. Большие исторические события превращали проблемы воины и мира в самые жгучие проблемы современности. Письма и дневники писателя свидетельствуют о его большом интересе к Крымской войне, к гражданской войне в Америке, к подавлению англичанами восстания в Индии. Путешествуя по странам Западной Европы в 1857 и 1860-1861 гг., Толстой наблюдает усиление милитаризации в Германии, Австрии, Англии, Франции. Проходит десятилетие, и Толстой опять отмечает усиленную милитаризацию Европы: во всех странах континента создаются массовые армии, почти повсеместно вводятся всеобщие воинские повинности. Разделяя народную точку зрения, он видел бессмысленность войн и с величайшим напряжением докапывался до их корней. И в числе "миллиарда причин", порождающих военные конфликты, он называл церковь, официальную религию. Именно церковь он считал извечным источником войн и раздоров между народами. Размышляя о только что закончившейся русско-турецкой войне, Толстой писал: "Русские стали во имя христианской любви убивать своих братьев. Не думать об этом нельзя было. Не видеть, что убийство есть зло, противное самым первым основам всякой веры, нельзя было. А вместе с тем в церквах молились об успехе нашего оружия, и учителя веры признали это убийство делом, вытекающим из веры". Чуткая совесть Толстого не Может принять зловещий союз креста и трона, бога и штыка, освящаемого церковью, его официальный лозунг "За царя батюшку, за веру православную", как и казенно-патриотическую солдатскую песню: "Мы вперед, вперед, ребята! С богом, верой и штыком!" Позже, в статье "В чем моя вера?" Толстой напишет, что от церкви его оттолкнули как "странности догматов", так и одобрение ею гонений, казней и войн.

Толстой не только окончательно разрывает с учением православной церкви, но, чтобы найти корень лжи, принимается за еще более основательное изучение тех книг, на которых церковь основывала свое вероучение. Когда же казенная церковь увидит в Толстом своего убежденного и грозного противника, охранители религиозных устоев, защищаясь, станут упрекать писателя в том, что он судил о вещах недостаточно ему известных и что он якобы был мало сведущ в духовной литературе. Аргумент этот часто выдвигался и после его смерти. "Подобные утверждения, - писала А. К. Черткова, - основаны, с одной стороны, на извращении действительности, а с другой - на полном незнакомстве или игнорировании как писаний Льва Николаевича, в которых выражены были основания его глубоко продуманных и выстраданных убеждений, так и уже опубликованных биографических данных о нем" * . Лев Николаевич, вспоминала Черткова, особенно тщательно перечитывал Четьи-Минеи и "Жития святых", Прологи, описания выдающихся отцов церкви, а также книги с проповедями и поучениями Иоанна Златоуста, Тихона Задонского, Василия Великого и других.

* (А. К. Черткова. Л. Н. Толстой и его знакомство с духовно-православной литературой. - "Голос минувшего", 1913, № 5. )

Изучал Толстой также и историю церкви, начиная с первых веков христианства. В Ясной Поляне хранится книга В. О. Ключевского "Древнерусские жития святых как исторический источник" со многими пометками Толстого. До настоящего времени церковники считают лучшим руководством по православному вероучению "Православно-догматическое богословие" митрополита московского Макария (Булгакова). Сей труд в свое время выдержал пять изданий, а за автором утвердилась слава первого русского богослова. Толстой добросовестно проштудировал это самое авторитетное изложение вероучения православной церкви. "Я долго трудился над этим, - писал он, - и, наконец, достиг того, что выучил богословие, как хороший семинарист".

Н. С. Лесков тоже дал отповедь тем "изобличителям", которые силились доказать, будто Толстой не имел основательных познаний в богословии. Удивительно, писал Н. С. Лесков, что критики Толстого не замечают его громадной начитанности в церковной литературе, которая отнюдь не ниже семинарской и даже академической. Если кому-либо нужно доказывать, что Толстой знает богословские науки, то это, писал Н. С. Лесков, "не может представить никакого затруднения". "Если же граф Л. Н. не принимает того или другого вывода богословской науки, то это не значит, что он "не знает" этой науки, а значит только то, что он не согласен с известными выводами... Граф Лев Толстой хорошо знает все то, что в наших специальных курсах называется богословием. И он, очевидно, знает еще гораздо больше этого" * (выделено Н. С. Лесковым. - С. П.).

* (Н. С. Лесков. Собр. соч. в 11-ти т., т. XI. М., ГИХЛ, 1958, с. 101. )

В личной библиотеке Толстого, хранящейся в Ясной Поляне, масса книг духовного содержания с его замечаниями. Если, к примеру, мы раскроем "Книгу житий святых", то в каждом из двенадцати ее томов мы найдем немало пометок, сделанных Толстым, обнаружим загнутые им уголки. Следы размышлений писателя обнаружим мы и на страницах сочинений Макария, Марка Подвижника и других.

В те дни, когда Толстой напряженно работал над одной из глав трактата "Исследование догматического богословия", он писал жене: "Как ни смотри на это: для миллионов людей вопрос этот огромной важности", и потому нельзя "кое-как" писать о нем, а нужно основательно исследовать его (83, 431-432). Толстой понимал, что к чужим убеждениям, даже ложным, нужно относиться если не с уважением, то с осторожностью. Он неоднократно осуждал тех современных ему авторов, которые готовы были самоуверенно и с необычайной легкостью браться за решение любого вопроса. Особая основательность, считал Л. Н. Толстой, нужна в том случае, когда автор берется анализировать сущность богословия, деятельность церкви и само православие. Однажды Чертков послал Толстому рукопись своей неоконченной статьи "Где брат твой?" и просил посмотреть ее "с карандашом в руке". Толстой исполнил просьбу и советовал выдержать всю статью в спокойном тоне и там, где идет речь о церкви, убрать чрезмерные резкости. "Об этом предмете, - пояснил он, - нельзя говорить вскользь. Говоря неуважительно, вскользь, только раздражаешь и враждебно располагаешь читателя". Короче, в спор с церковью он рекомендовал вступать во всеоружии, избегая верхоглядства и ненужной крикливости. Сам же Толстой в своей антицерковной публицистике дает пример не только серьезности, искренности и осторожности, но и скромности в высказывании своих суждений. "Я не мог не откидывать одно за другим положения церкви, - писал Л. Н. Толстой. - Я делал это нехотя, с борьбой, с желанием смягчить сколько возможно мое разногласие с церковью, не отделяться от нее, не лишиться самой радостной поддержки в вере - общения со многими. Но когда я кончил свою работу, я увидел, что как я ни старался удержать хоть что-нибудь от учения церкви, от него ничего не осталось". Эти слова писателя звучат как духовная исповедь. В откровенном разговоре с Гольденвейзером Толстой как-то сказал: "Когда я пришел к миросозерцанию, отрицающему всякую церковь и какие бы то ни было церковные обряды, - тяжелой стороной была рознь в этом отношении с массой народа. И я понимаю, что страх совсем разойтись с народом Может некоторых удержать от последнего шага в этом направлении" * . У Толстого хватило мужества сделать этот "последний шаг".

* (А. Б. Гольденвейзер. Вблизи Толстого. М., ГИХЛ, 1959, с. 74. )

Сомнения и смелость исследования привели к тому, что он в конце концов расстался со многими иллюзиями. Но "казнить верования не так легко, как кажется, - писал другой великий русский писатель и мыслитель - А. И. Герцен. - Трудно расставаться с мыслями, с которыми мы выросли, сжились, которые нас лелеяли, утешали, - жертвовать ими кажется неблагодарностью" * . Суд разума, здравый смысл и голос чуткой совести, жажда истины - все это брало верх над традицией и только кажущейся "неблагодарностью". Но была ли это полная победа? Был ли это окончательный разрыв с иллюзиями вообще?

* (А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти т., т. VI. М., "Наука", 1955, с. 45. )

В статье "Герои "оговорочки" В. И. Ленин высмеял заключенную в траурную рамку передовицу десятой книжки меньшевистского журнала "Наша Заря" за 1910 год. Автором этой статьи был публицист-критик либерального толка М. Неведомский (М. П. Миклашевский). В. И. Ленина возмутила поразительная беспринципность этого автора в оценке Льва Толстого. Нет, утверждал В. И. Ленин: "Не из единого, не из чистого и не из металла отлита фигура Толстого"...

В этой же статье В. И. Ленин подверг резкой критике беспринципность другого меньшевистского автора - В. Базарова, утверждавшего, что Толстой "сумел найти синтез"... "Неправда, - спорит с Базаровым Ленин. - Именно синтеза ни в философских основах своего миросозерцания, ни в своем общественно-политическом учении Толстой не сумел, вернее: не мог найти" * . И тут же прозвучала ленинская мысль о том, что непростительно замалчивать коренные непоследовательности и слабости миросозерцания Толстого.

* (В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 20, с. 94. )

Говоря о его взглядах на религию, нельзя не подчеркнуть, что они были весьма противоречивы, как противоречиво все его мировоззрение. Писатель не смог полностью освободиться от религиозных заблуждений. Религиозное чувство, писал он Н. Н. Страхову, живет где-то в глубине сознания, и те ответы, которые дает это чувство, "мутны, неясны, невыразимы словами - оружием мысли".

Так утверждается мысль о религиозности человека, лежащей за пределами разума, рождающейся из чувственных переживаний. Эту "истину" сам Толстой называет в том же письме "метафизической", причем "пути постигновения" ее, пишет он, "для каждого ума - свои".

Уже не одними чувственными переживаниями, но и поисками ума, доводами разума обосновывается религиозность. В "Исповеди" мы встречаемся с той же мыслью. Так, признается право "веры" господствовать над разумом с его же согласия, поиск "божественной истины" без участия разума, за его пределами... Но такой "союз" явных антиподов (здравого, разумного взгляда и идеи бога) невозможен: ведь последовательное согласие с разумом отрицает всякую религию. Проповедь "познавать бога своим сознанием в самом себе, своим разумом и любовью" и требования своей совести считать "волей бога" объективно становилась желанием превратить религиозность во внутреннюю сущность человека. И оттого, что отменяется внешняя религиозность, что верующему предлагается без церкви искать бога в собственном сердце, - от всего этого сама религия не перестает быть тем суррогатом счастья, которое, по словам Энгельса, "есть акт самоопустошения человека".


Дом, где печатались "Листки свободного слова"

Толстой часто пользуется понятием "бог". Возьмем это слово и проследим, какой смысл он в него в том или ином случае вкладывает. В письме к Фету Толстой называет богом то разумение, которое есть в человеке: "То, что я знаю себя чувствующим, и все, что я знаю, происходит оттого, что во мне есть разумение, и его-то называю бог, то есть для меня начало всего". "Разумение есть бог, и ни о каком другом боге мы не имеем права говорить". В "Исповеди" читаем: "Знать бога и жить - одно и то же, Бог есть жизнь". В трактате "В чем моя вера?" бог рассматривается как высшее совершенство, как вечное добро, отраженное в душе человека и проявляющееся в зрелом и ясном человеческом сознании. В этих "определениях" не только нет единого смысла, но они расплывчаты и неясны. Это мучило Толстого. В тех местах дневников, где пытается оценить свои философские и религиозные взгляды, он, полный сомнений, часто пишет: "плохо", "запутался", "ерунда", "чепуха". Но это отнюдь не умаляет в наших глазах всей серьезности его идейных заблуждений. Любое определение идеи бога выступает в свете ленинской критики как прием "уточнения" религии. В. И. Ленин писал, что "...всякая (выделено В. И. Лениным. - С. П.), даже самая утонченная, самая благонамеренная защита или оправдание идеи бога есть оправдание реакции", так как идея бога "всегда усыпляла и притупляла "социальные чувства", подменяя живое мертвечиной, будучи всегда идеей рабства" * ... Ленин неоднократно подчеркивал опасность всякой религиозной идеи. Религия, как бы ни хотел Толстой, чтобы она была согласной с разумом и знаниями человека, - включает признание того, что стоит вне реального мира. Последовательное же согласие с разумом и знаниями в корне отрицает всякую религию.

* (В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 48, с. 232. )

Официальной церкви Толстой противопоставил свое понимание "истинного христианства". В христианстве, очищенном от догматов и чудес, он "нашел истину", сформулировав ее в виде пяти заповедей: не сердись и будь в мире со всеми; не забавляйтесь блудной похотью; не клянитесь никому ни в чем; не сопротивляйтесь злом насилию; не делайте различий между народами и любите чужих так же, как своих. Ему казалось, что если богатые осознают весь ужас их безнравственного существования, а бедные не будут исполнять того, что требуют от них власти, - жизнь переменится, все то, что подлежит разрушению, будет разрушено. Центральным пунктом своей "религии" он считал запрещение сопротивления злу насилием. Извлекая из Евангелия отдельные фразы и изречения и трактуя их произвольно, Толстой невольно отвлекался от того конкретно-исторического содержания, которое эти заповеди имели во времена возникновения евангельских текстов. Научно-историческая критика Библии показывает, что евангельские заповеди родились первоначально в среде раннехристианских общин и выражали идеологию рабов, их бессилие и бесплодные надежды; позже из идеологии угнетенных масс христианство превратилось в официальную религию эксплуататорского государства, в орудие духовного и социального порабощения трудящихся.

Наука давно показала, что в Библии (Евангелия - это четыре части так называемого Нового завета, входящего в состав Библии) уживаются самые противоречивые взгляды. И оттуда можно черпать не только призывы, отражавшие некоторые элементарные правила человеческого общежития, но и призывы к зверским расправам со всеми инакомыслящими, со всеми сопротивляющимися. Служители религии всегда умели выискивать в Библии то, что должно было доказывать или опровергать в их интересах. Кстати, это хорошо понимал и сам Толстой. Крестьянину Михаилу Собчаку он писал: "Глупостей, кроме тех, какие вы нашли, в Библии еще очень и очень много, и отвечать на все их не стоит труда" (81, 88). Свое резко отрицательное отношение к Библии Толстой высказал и в письме крестьянину Тамбовской губернии Григорию Матвеевичу Куксову: "По Библии можно вывести всё, что хочешь. Можно вывести и то, что убивать можно. Так я выводят. А по-моему, надо и давно пора Библию оставить и не верить в то, что Библия слово божие; Библия писана людьми, и людьми часто очень грубыми и заблудшими" (81, 65). Письмо Куксову заканчивалось советом "не верить в то, что Библия это слово божие, а понимать, что Библия дело человеческое, и брать из нее, из Евангелия, из Посланий, а также из всяких других книг, что разумно и сходится с вашей совестью". Единственное, что, по его мнению, "опровергать никак нельзя", это сказанное в Евангелии о любви к ближнему...

Чехов, который благоговел перед гением Л. Н. Толстого, никак не мог принять его ссылки на заповеди Христа. Высказав в письме М. О. Меньшикову свое восхищение "ухватистым пером Толстого", он писал: "Решать все текстом из Евангелия это так же произвольно, как делить арестантов на пять разрядов. Почему на пять, не на десять? Почему текст из Евангелия, а не из Корана? Надо сначала заставить уверовать в Евангелие, в то, что именно оно истина, а потом уж решать все текстом" * . Это была критика требовательная и вместе с тем чуткая. Чехов видел всю искусственность и неубедительность ссылок на евангельский текст и ошибочность самой попытки выводить мораль из религии. Религия не создает нравственности, она только освящает ее правила, вырастающие на почве данного общественного строя. Историческая наука давно доказала, что нравственность, ее нормы и принципы, моральные понятия коренятся не в религиозных установлениях, а в условиях материальной, общественной и духовной жизни людей. И Толстой целиком стоит на позициях христианского богословия, когда утверждает, что без религии никогда не жило и не могло жить ни одно человеческое общество. Уже в то время, когда Толстой писал это, трудами Л. Моргана, Д. Леббока, Э. Тейлора, Ч. Дарвина и других ученых было убедительно доказано, что утверждение богословов об извечности религии опровергается многими фактическими данными археологии, этнографии, исторического языкознания.

* ( А. П. Чехов. Полн. собр. соч., т. 18. М., ГИХЛ, 1949, с. 313. )

Выше говорилось о том, что Чехов видел искусственность и неубедительность ссылок на евангельский текст и ошибочность самой попытки выводить мораль из религии. В. В. Стасов, который, как и Чехов, благоговел и преклонялся перед Л. Н. Толстым, тоже часто спорил с ним. В 1894 г. Стасов писал: "Выслушайте только меня, как

Вы несогласны Вы со мной тут ни были. Почти постоянно Вы опираетесь на мысль о Христе, о боге. На что это? На что нам и тот и другой, когда так легко и разумно - вовсе обойтись без них. По крайней мере, я лично сам не чувствую ни малейшей надобности ни в том, ни в другом представлении для того, чтоб быть хорошим и настоящим человеком (чего себе от всей души все более желаю). На что пне чьи-то изречения, чьи-то приказы, чьи-то требования, когда я и сам способен поставить самому себе все эти законы и цели... Я желаю и чувствую себя способным быть самостоятельным и идти к добру и правде без "высших", фантастических, выдуманных существ" * . Стасов понимал, что бог, как бы он ни истолковывался, не перестанет быть для верующего необъяснимой и тайной силой, противостоящей человеку и непонятной ему, а потому вселяющей в его сознание неуверенность и пассивность. Понять же источник заблуждений Толстого он не мог.

* (Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка 1878-1906. гг. Л., 1929, с. 126. )

Наша вооруженность ленинской методологией помогают нам в заблуждениях гениального ума видеть выражение эпохи кризиса религиозного сознания, слабость того класса (патриархального крестьянства), на позиции которого перешел Толстой. Но даже в самой ошибочности его воззрений - великий утопический поиск в области морали, неистовый дух ересиарха, стремление ответить па "вопрос вопросов" бытия. Толстой постоянно сам себя спрашивал, верны ли его убеждения. Он неоднократно признавал, насколько непрочна его опора на мысль о Христе, о боге. И он отмечал в своем дневнике, что под натиском реальной жизни, под напором ее мудрых уроков иллюзорная подпорка рушилась. Вот одно из таких искренних признаний: "Думаешь, что живешь для Бога, а как только встряхнет жизнь, откажет та жизненная подпорка, на которой держался, чувствуешь, что нет державы в Боге" (53, 204).

В дневниках писателя мы найдем немало таких откровенных слов, в которых он подвергал сомнению свою религиозность.

Поскольку его религиозно-нравственное учение свободно от церковной обрядности, отрицает мистику, чудеса, Толстой, как считали некоторые исследователи его творчества, поступил бы последовательно, если бы вообще отказался от терминов "религия" и "вера" и на их место поставил бы понятия "убеждение", "мировоззрение", помогающие человеку осмысливать хорошее и дурное в жизни и в соответствии с его оценкой, согласной с разумом и знаниями человека, строить свою собственную жизнь, В трактате "Что такое искусство?" религиозностью Толстой называл нравственную одухотворенность, то, во что свято верит художник и во что хочет заставить верить других. В. К. Фрею он сказал, что под религией понимает "выражение простых непререкаемых нравственных истин, которые неизбежно изменяют жизнь". "Божеское" для Толстого это чаще всего социальная справедливость. Поэтому он и говорил о революционерах как об "единственно верующих людях" своего времени.

Максим Горький в религиозных взглядах Толстого почувствовал загнанные внутрь сомнения и неуверенность, сумел подметить напряженность его духовных исканий и показать в своем известном очерке как великого еретика, скептика и бунтаря. В том же духе высказывался С. Г. Шаумян - видный соратник В. И. Ленина. В статье "Кое-что о религии Л. Н. Толстого" он писал, что она имела "сознательный или надуманный характер" и "субъективно, в глубине своего сознания" Толстой не был верующим человеком.

Здесь уместно вспомнить слова К. Маркса и Ф. Энгельса о том, что "философские фразы" материалистов прошлого необходимо отличать от "действительного ядра и содержания их мировоззрения" * . Это высказывание близко записи Толстого в своем дневнике, сделанной незадолго до смерти. Она начиналась словами "Очень важно"... Далее следует обращение к друзьям, собиравшим его записки, письма, записывавшим его слова. Читая мыслителей прошлого, писал Толстой, он видел "рядом с глубокими, связанными в одно учение мыслями самые странные изречения, или случайно сказанные, или перевранные. А эти-то, именно такие странные, иногда противоречивые мысли и изречения - и нужны тем, кого обличает учение. Нельзя достаточно настаивать на этом. Всякий человек бывает слаб и высказывает прямо глупости, а их запишут и потом носятся с ними, как с самым важным авторитетом" (запись от 25 августа 1909 г.). Так Толстой, предвосхищая современные споры, обращался не только к своим друзьям-современникам, но и к будущим своим исследователям, своим грядущим читателям, которые обязаны "не поддаваться соблазну мелочной проницательности" (выражение В. Днепрова), отличать "странные изречения", случайно сказанное от "действительного ядра". В чем же это ядро? Что главное в наследии Толстого? Весьма поучителен в методологическом плане ответ на этот вопрос, данный К. Н. Ломуновым. Он обратил внимание своего читателя на то, что Ленин не "уравнивал" по значению сильные и слабые стороны взглядов и творчества Толстого и что они оцениваются в ленинских статьях по-разному, в свете задач дальнейшего подъема революции, ее интересов. Что же касается представителей буржуазных партий и групп, то они не хотели видеть связь творчества писателя с русской действительностью и утверждали, что Толстого якобы больше всего волновали религиозные вопросы, искания истинной веры и бога. Против такого сведения взглядов Толстого к религиозной основе и выступал Ленин. Он показал, что идейное содержание произведений писателя в гораздо большей мере соответствует не его религиозным исканиям, а революционным устремлениям народных масс, что значение его наследия определяют не поиски новой, бесцерковной веры, а "конкретные вопросы демократии и социализма, которые Толстым поставлены" и которые были и остаются действительно "великими вопросами" ** .

* (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 3, с. 91. )

** (К. Н. Ломунов. Ленин читает Толстого. М., "Дет. лит.", 1972, с. 110. )

Итак, те "истолкователи" писателя, которые сводили его взгляды к религии, на первое место выдвигали не Толстого - художника и страстного публициста, а Толстого - "проповедника", "вероучителя", создателя "новой" религии. Тем самым искажался облик великого обличителя несправедливого общественного строя и его опоры - церкви. Характерно, что и сам Толстой не считал, что им создана какая-то единая стройная философская система: "Мне не надо (да и некогда), главное, не надо писать систему. Из того, что я здесь (имеется в виду дневник. - С. П.) записываю, выяснится мой взгляд на мир, и если он нужен кому, то им и воспользуются" (54, 73).

Советское толстоведение давно перестало делить Толстого на "гениального художника" и "реакционного мыслителя" и рассматривает писателя во всей совокупности его взглядов и творчества, "взятых как целое". Оно рекомендует считаться с тем, что Л. Н. Толстой - прежде всего писатель, художник до мозга костей. Мышлению писателя присущи эстетические формы, и поэтому он часто прибегал к религиозным метафорам, своеобразно, художнически трактовал евангельские образы и иносказания. Именно для того, чтобы полнее и глубже выразить свои чувства, Толстой и использовал религиозные метафоры. Кстати, сам он старался "оправдать" метафорический характер своей религиозной терминологии: "Чтобы выразить полное добро, надо представить благое существо без примеси плотских страстей и соблазнов. И такое существо есть божество или ангел; чтобы выразить полнее зло, надо представить злое существо без примеси добра, и такое существо есть дьявол" (26, 571). Размышляя об этой особенности "религиозной терминологии" Л. И. Толстого, литературовед Е. Н. Купреянова остроумно заметила, что невозможно представить себе, что кто-либо из нас припишет Толстому веру в существование дьявола. "А раз так,- рассуждает она далее,- то очевидно, что выражение "такое существо есть божество или ангел" точно так же нельзя принимать буквально, как и выражение "такое существо есть дьявол"... Употребление стершихся в обиходе слов "божье" и "дьявольское", по весьма убедительному мнению исследователя, опирается у Толстого на исключительное чувство языка и остроту восприятия памятников древнерусской литературы и памятников народного творчества, в которых постоянно действуют "бог", "ангел", "дьявол", олицетворяющие силы добра и зла" * . Эту мысль Е. Н. Купреяновой можно проиллюстрировать и такими словами самого Толстого: "Совершенствоваться не значит готовиться к будущей жизни (это мы так говорим для удобства, простоты речи)" (53, 181). В какой еще потусторонний, загробный мир мог верить Толстой, если он писал: "Те, которые говорят: мы не знаем, что там будет, совершенно правы. Никак нельзя знать, что там будет, когда нет никакого там" (54, 135). Не для удобства ли и простоты речи им употреблены слова не только о "будущей жизни", но и другие, взятые из арсенала библейской фразеологии?

* (Е. Н. Купреянова. Эстетика Л. Н. Толстого. М.- Л., "Наука", I960, с. 248-249. )

В известном "Слове о Толстом" Л. М. Леонова подчеркнуто земное, отнюдь не "божественное" содержание этики, религиозно-нравственного учения Толстого. Писатель говорил, что "любому слову в философской терминоло-

Ни Толстого, вплоть до столь далекого, казалось бы, от нашей современности царства божьего, найдется надеж-Вый синоним в нынешнем гуманистическом словаре" * . Как отметил Л. М. Леонов, в изложении так называемой толстовской веры нигде не найти "богословских рассуждений о таинственных качествах надмирного существа, ни попыток с помощью мистической алгебры вписать его в космос, как это практиковалось у отцов церкви". Мистика была ему органически чужда.

* (Леонид Леонов. Слово о Толстом.- В сб.: "Литература и время". М., 1964, с. 287-289. )

Такое же понимание толстовской "веры" неоднократно высказывал и наш прославленный артист Игорь Владимирович Ильинский, играющий Акима в спектакле "Власть тьмы". Следует напомнить, что много лет тому назад, когда в Малом театре собирались ставить "Власть тьмы", раздавались голоса, что таким спектаклем, дескать, пропагандируется религия, да еще с помощью авторитета Льва Толстого.

Предлагали вообще устранить слово "бог" из роли Акима. Но это было бы искажением и вульгаризацией. Жизнь показала, что нелепая это была перестраховка и что режиссер Б. Равенских и артист И. Ильинский шли но верному пути. Вот что говорит Игорь Владимирович Ильинский: "Вообще нельзя забывать: Лев Николаевич - человек эрудированный, высокообразованный - презирал религиозное мракобесие и его носителей. Это объективно подтверждается всем его художественным творчеством. Для Толстого бог - это нравственность, честность, порядочность, мораль, совесть, но вовсе не всевидящий, всемогущий Господь. Конечно, то или иное место в произведении искусства каждый понимает в меру своей эстетической подготовки и мировоззренческой позиции. Может быть, немногие верующие люди усмотрят в словах Толстого выражение своих настроений и взглядов, но это вовсе не означает, что нужно идти у них на поводу, искажать природу образа... Задача критиков как раз состоит в том, чтобы, используя материал спектакля, говорить с широкой аудиторией, как вообще нужно понимать высказывания Толстого о религии" * .

* ("Литературное обозрение", 1978, № 9, с. 69. )

Когда Толстой говорит о душе, то употребляет это слово метафорически. Слово "бог" у пего также звучит как метафора, и если оно родилось под его пером - не цепляется за него, не отстаивает с упорством догматика и сектанта. "Вам как-будто претит слово и понятие бог... отец, - писал Л. Н. Толстой А. С. Бутурлину. - Бог с ним - с Богом, только бы то, что требует от нас наша совесть.., было бы разумно и потому обязательно и обще всем людям... А за свои слова и выражения, и ошибки я не стою. Дорого мне то, что и вам дорого - истина приложимая к жизни" (63, 155). О многом говорят эти толстовские слова. Именно в страстном желании разрешить великие вопросы времени (а не теологические) так настойчиво отстаивает он центральный пункт своей "религии", запрещающий сопротивляться злу насилием, не вообще сопротивляться злу, а сопротивляться - насилием. Евангельская заповедь призывает к тому, чтобы вообще не бороться со злом, не противиться ему, а Толстой никогда не мирился со злом, боролся с ним, признавая при этом только ненасильственные методы.

Как огонь не тушит огня, так зло не может потушить зло. Злом нельзя уничтожить зло. Только добро, встречая зло и не заражаясь им, побеждает. А самое большое добро на свете в том, чтобы быть в любви и согласии со всеми людьми... Эти мысли пронизывают многие произведения Толстого, его переписку, дневники. Отталкиваясь от этих мыслей, он часто приходил к самым крайним выводам, а в полемическом запале говорил даже, что человек, на которого напала бешеная собака, поступит хорошо, если не будет ей сопротивляться... Толстой не раз подчеркивал, что стоит только каждому человеку отказаться от воинской службы, не служить в полиции, не платить податей и налогов, отказаться от владения собственностью - и не будет войн, буржуазное государство лишится возможности угнетать и порабощать, строй насилия и угнетения уничтожится сам собой.

К требованиям нравственности, к понятиям "зла", "добра" Толстой подходил не исторически, игнорируя существующие в современном ему обществе конкретные, классовые отношения между людьми. Именно так он решал вопрос о насилии. Толстой не хотел считаться с конкретно-исторической обусловленностью средств и методов борьбы и поэтому игнорировал вопрос о том, какой класс и с какой целью применяет насилие. Он не желал видеть принципиальное различие между насилием реакционным и насилием революционным. А говорить о "насилии" вообще, как указывал В. И. Ленин, без разбора условий, отличающих реакционное насилие от революционного, "значит просто обманывать себя и других софистикой" * .

* (В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 37, с. 296. )

Мы знаем установку большевиков, Ленина на использование возможностей мирного развития революции. И не Выло бы гражданской войны, если бы не сопротивление капиталистов, помещиков, царских генералов, поддержанных империалистами. Мы знаем, как взаимные уступки помогали разрешать политические кризисы. Мы знаем, как великодушие и доверие в воспитании человека действуют лучше применения силы. Но нам ведь известно и то, что бывают моменты в истории, когда нужны не только мирные средства борьбы, и что мало одного сочувствия к человеку, как и недостаточно просто любви к нему, а нужна еще мужественная борьба за человека, за его счастье на земле, нужен труд во имя действительного улучшения условий его жизни. Да, насилие - зло, если оно применяется для достижения дурных целей. Да, насилие - зло, если цель можно достичь и без него, а с помощью ненасильственных средств.

В идеале марксизма, когда завершится "предыстория человечества", когда будут устранены социальные и нравственные антагонизмы, нет места таким вынужденным средствам, как насилие * .

* (Марксистская этика. Под общ. ред. А. И. Титаренко. М., Политиздат, 1976, с. 145. )

"Избегай всего, что разъединяет людей, а делай всё, что соединяет" - одно из главных требований учения Толстого. Причину же разобщения между людьми он видел в материальном неравенстве и звал бороться с ним. Но путь борьбы с этим неравенством он избирал утопический: "Если ты видишь, что устройство общества дурно и ты хочешь исправить его, то знай, что для этого есть только одно средство: то, чтобы все люди стали лучше, в твоей власти только одно: самому сделаться лучше". "Истинное социальное улучшение достигается только религиозно-нравственным совершенствованием отдельных личностей" (36, 156), установлением братского, христианского единения людей независимо от социальных, классовых различий. Говоря это, Толстой пытался доказать, что не политические и социальные преобразования являются основой коренного переустройства общества. "Осуществляя царствие божие в себе, в своей душе", люди установят "то внешнее царство божие, которого желает всякая душа человеческая" (36, 134). Только таким путем, казалось Толстому, и можно установить в мире единение и уничтожить вражду. Только идя по этому пути, объявлял писатель, в конце концов удастся переделать мир, "обновить людей" и всю жизнь на земле. Так возможность социального прогресса ставилась в зависимость только от одного - от самоусовершенствования отдельной личности. Именно в личном "самоусовершенствовании" он видел путь к новым, высшим формам жизни, причем игнорировал реальные исторические условия жизни общества, наличие классовых сил и их борьбу. Ошибочность взгляда здесь в том, что люди будто бы могут морально измениться вне их борьбы за улучшение внешних условий: изменение социальной среды необходимым образом приводит к изменению сознания человека. Обстоятельства, говорили К. Маркс и Ф. Энгельс, в такой же мере творят людей, в какой мере люди творят обстоятельства. Преобразуя мир, люди преобразуются сами, в процессе деятельности личность не только проявляется, но и формируется.

Идея личного самоусовершенствования не чужда нам. Паша педагогика утверждает: то, что не постигнуто внутренне, не выношено самой личностью - не может быть прочным. Если в человеке пробуждается потребность в нравственном самовоспитании, появляется стремление к самоусовершенствованию, он старается целенаправленно формировать свои чувства и привычки. Такой человек в силах дать самооценку своему характеру, своим действиям, избавляется от собственных пороков, отбрасывает эгоистические мотивы поступков, ведет внутреннюю борьбу против недостойных намерений и помыслов.

Лесков, с любовью отзывавшийся о почитаемом им писателе, так понимал идею самоусовершенствования: "Себя совсем переделать, может быть, и нельзя, но несомненно, что намерения производят решимость, а от решимости усилия, а от усилия привычка, и так образуется то, что называется "поведением". "Припомните, - писал Лесков, - каков был Л. Н-ч, и сравните - каков он нынче!.. Все это сделано усилиями над собою" * .

* (Н. С. Лесков. Собр. соч. в 11-ти т, т. XI. М., ГИХЛ, 1958, с. 161. )

Сам Толстой уже в юности выработал для себя Правила, которым старался следовать. В их числе были правила для развития воли, деятельности, обдуманности и "Правила для развития чувств высоких и уничтожения чувств низких". В его самоощущении близко соседствовали сомнения и раскаяния, доходившие порой до приступов самоистязания, и неистребимая потребность сообразовывать свою жизнь с тем, что он считал голосом своей совести. Эта особенность его внутреннего мира ярко отражена в его дневниках. И что важно: как в юные годы, так и на закате жизни у Толстого не прекращается колоссальная внутренняя работа над собой, не останавливается "ход морального развития". "Меня мучит мелочность моей жизни". Эта запись сделана в 24 года. А через много лет, незадолго до ухода из Ясной Поляны: "Опять мучительно чувствую тяжесть роскоши и праздности барской жизни. Все работают, только не я. Мучительно, мучительно" (запись от 4 мая 1910 г.).

Уже в тех юношеских Правилах, о которых речь шла выше, было и такое: "Ищи в людях всегда хорошую сторону, а не дурную", "Избегай каждого движения или выражения, могущего оскорбить другого". Этого требует от самого себя двадцатишестилетний Толстой. И тут же раздумье: "Невольно, как только я остаюсь один и обдумываю самого себя, я возвращаюсь к прежней мысли - мысли об усовершенствовании; но главная моя ошибка - причина, по которой я не мог спокойно идти по этой дороге - та, что я усовершенствование смешивал с совершенством. Надо прежде понять хорошенько себя и свои недостатки и стараться исправлять их... Главный мой недостаток состоит в недостатке терпимости к себе и другим" (записано в июле 1854 г.). Далее вопрос за вопросом самому себе: "Что я такое?.. Посмотрим, что такое моя личность... А что такое вообще человек? Достоин ли человек любви? И как любить?"

"Человек течет, как река... И человек между 15 и 16 годами, и другой между 25, 30, и третий между 40, 50, и четвертый между 4 и 5-м часом на последнем году своей жизни и т. д. все несоизмеримые величины. И нельзя сказать: этот лучше пли хуже" (запись от 16 июня 1889 г.). "Человек течет и в нем есть все возможности: был глуп, стал умен, был зол, стал добр и наоборот. В этом величие человека" (53, 179). "Всякий человек всегда находится в процессе роста, и потому нельзя отвергать его" (запись от 5 августа 1910 г.). Он и о себе точно так же думает, видя собственную текучесть, направляя всю энергию, по его собственному признанию, "на увеличение любви к людям": чтобы получить радость, "нужно одно: отучить себя от ненависти, презрения, неуважения, равнодушия ко всякому человеку"... "Да, работать надо над собой - теперь, в 80 лет, делать то самое, что я делал с особенной энергией, когда мне было 14, 15 лет: совершенствоваться" (запись от 3 декабря 1908 г.).

Нам понятна эта работа незаурядной личности над собой. И она не может не вызвать нашего восхищения. Ведь мы понимаем, что это духовное, сознательно предпринятое нравственное совершенствование требовало от Толстого внутренней борьбы, напряжения воли, преодоления трудностей. Немалые душевные силы приходилось ему тратить, чтобы противостоять различного рода искушениям и влиянию враждебной его взглядам среды.

Марксистская этика оптимистически утверждает, что человек может стать выше того, что он есть, достигнуть большего совершенства, стать лучше. Но это зависит прежде всего от него самого. "Ответственность за нравственное развитие личности не только на обществе - она и на самом человеке, ибо это развитие немыслимо без его творческих усилий, без его исканий, без его социальной и моральной активности" * . Религия, церковь рассматривают процесс самоусовершенствования в ином плане: совершенствовать себя - значит приближаться к богу, укреплять веру в него.

* (Марксистская этика, с. 51. )

В нашем понимании "совершенствование" это то же самовоспитание, включающее самооценку, самоанализ и самокритику. Оно возможно только в процессе общения с другими людьми, дополняет общественное коммунистическое воспитание и показывает, что нравственный рост человека зависит не только от уровня общества, но и от его собственных усилий. Призыв же Толстого к самоусовершенствованию часто звучал как призыв к уходу в себя, к отказу от социальной активности и тем самым нацеливал не на участие в очистительной борьбе и творческое созидание. Надо, однако, заметить, что, по мнению Толстого, самоусовершенствование для отдельной личности не может быть эффективным в условиях пустынного уединения, вдали от людей. 22 апреля 1901 г. Толстой записал в дневнике, что было бы хорошо в дни отдыха вроде воскресенья людям собираться и устраивать "высказыванье про близких в глаза их недостатков", а также "высказыванье теми, кто испытали это на себе, приемов нравственного совершенствования - исправления - рецепты нравственного совершенствования и разбор их" (54, 95). Когда нам хочется понять жизнь великой личности, мы должны иметь в виду не только многообразие ее свойств, но, как напоминает Б. Бурсов литературоведам, учитывать, что эти свойства, нередко взаимоисключающие, тем не менее восходят к некоему общему корню. Этим "корнем" является время, та эпоха, которой гений порожден. Поэтому, подчеркивает Б. Бурсов, анализируя жизнь и творчество таких великих личностей, как Л. Н. Толстой, мы не имеем права писать о них так, будто они были какими-то недорослями и не разбирались в самых элементарных вещах, а мы, оказавшись на их месте, могли бы довольно легко преодолеть те трудности, с которыми они, гении, так и не могли справиться. "Вообще гений безбрежно разнообразен, уличить его в непоследовательности дело слишком легкое, только не нужное и вредное, если цель поэтому именно сводится" * .

* (Б. Бурсов. Личность Достоевского. Роман-исследование. П., "Сов. писатель", 1974, с. 61. )

Противоречия великой личности должны быть поняты в их конкретной связи со временем. Те искания ума и совести, которые были присущи Л. Н. Толстому, возникли в эпоху подготовки революции и отразили "...протест миллионов крестьян и их отчаяние" * , их наивность, отчужденность от политики, "желание уйти от мира". Именно в особенностях этой эпохи надо искать "секрет" того, что Толстой метался между верой и неверием. И нет у него, постоянно ищущего и сомневающегося, "итога", "последнего слова". Он - в непрекращающейся полемике, в споре даже с самим собой. Вера и неверие, по словам самого Толстого в письме к А. А. Толстой, жили в его душе, как кошка и собака в одном чулане. В минуту горьких душевных колебаний, сомневаясь в истинности своего религиозно-нравственного учения, Толстой заносит в дневник: "Страшно сказать, но что же делать, если это так, а именно, что со всем желанием жить только для души, для Бога, перед многими и многими вопросами остаешься в сомнении, нерешительности" (58, 65). С годами рос скептицизм у Толстого в отношении к собственной философии. Явные признаки приближавшейся революции, обострение общественных противоречий, начало революционного брожения в крестьянстве - все это подтачивало его веру в евангельские "истины". В своем ответе на постановление синода Толстой писал: "Я не говорю, чтобы моя вера была одна несомненно на все времена истинна, по я не вижу другой более простой, ясной и отвечающей всем требованиям моего ума и сердца; если я узнаю такую, я сейчас же приму ее".

* (В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 20, с. 40. )

Мировоззрение Л. Н. Толстого не было застывшим, оно непрерывно развивалось; под влиянием изменяющейся жизни, ее суровых уроков, он шел от прежних, пережитки взглядов - к новым.

В борьбе с православием Л. Н. Толстой, как мы уже говорили, проявлял истинные мужество и бесстрашие. Он был неспособен на компромиссы со своей совестью. На этой почве постоянно росли разногласия между ним и близкими ему людьми, например с родственницей графиней А, А. Толстой, фрейлиной императорского двора. Особенно эти разногласия обострились в январе 1880 г., когда Лев Николаевич, будучи в Петербурге, откровенно доказывал не только бесполезность, но и вред, приносимый церковью и церковным учением. Столкновение привело к разрыву, и Лев Николаевич даже уехал из Петербурга, не простясь с А. А. Толстой. В день отъезда он писал ей: "Пожалуйста, простите меня, если я вас оскорбил, но если я сделал вам больно, то за это прошу прощенья. Нельзя не чувствовать боль, когда начинаешь чувствовать, что надо оторваться от лжи привычной и спокойной". Можно понять желание А. А. Толстой, столь близко стоявшей к высшей столичной аристократии, переубедить Льва Николаевича, "обратить" его, как она выражалась. Но это вызывало в Толстом лишь раздражение. В марте 1882 г. он бросает вызов графине: "Общего между мною и вами быть не может... Я считаю вашу веру произведением дьявола!", И далее, предвидя, как будет встречена церковниками его новая книга "Исследование догматического богословия" Л. Н. Толстой писал: "И я знаю, что обманщики не станут ни оправдываться, ни раскаются. Раскаяться им и вам не охота, потому что тогда нельзя служить мамону и уверять себя, что служишь Богу. Обманщики сделают, что всегда делали, будут молчать. Но когда нельзя уже будет молчать, они убьют меня. Я этого жду... Я ведь в отношении православия - вашей веры, нахожусь не в положении заблуждающегося или отклоняющегося, а нахожусь в положении обличителя... И потому со мной больше делать нечего, как или с презрением отвернуться от меня, как от безумца, или понять хорошенько то, в чем я обвиняю православие, и признаться в своих преступлениях, или опровергнуть все мои обличения. Нет середины: или презирать, или оправдываться. А чтобы оправдываться, надо прежде всего понять. А для того чтобы понять, надо прежде всего большую искренность (чем не отличается придворный быт); во-вторых, надо много труда, внимания и времени (тоже не часто встречаемые при дворе)... И потому мне нечего слушать о вашем Христе" (65, 91-92).

Прошло десять лет после столь резкого и непреклонного ответа на попытки А. А. Толстой "переубедить" Льва Николаевича. В своем отношении к церкви он на тех же позициях. В октябре 1892 г. И. М. Трегубов посылает Толстому изданную в виде отдельной статьи речь ректора Московской духовной академии архимандрита Антония "Нравственная идея догмата пресвятой троицы" и просит высказать свое мнение об этой брошюре. Толстой прочитывает творение церковного деятеля и тут же отправляет Трегубову письмо, в котором утверждает, что брошюра Антония ужасна. "Он с своим пастырством доучительствовался до последних пределов нелепости и самоуверенного, совершенно бессодержательного пустословия, - читаем мы в его ответе. - Ведь все это уже говорено и переговорено, все это труп. И зачем это ворочать и отравлять воздух этим трупным запахом?" Это письмо, отправленное из Ясной Поляны 25 ноября 1892 г., заканчивалось словами: "Я стою одной ногой в гробе и мне не к чему скрывать то, что я знаю. Ведь я твердо уверен, что не только вы, колеблющийся, но все эти архиереи, мандриты и т. п. в глубине души, когда они раздеваются и ложатся спать, знают, что всё, что они проповедуют, всю эту троицу, и таинства, и церкви, что всё это ужасный вздор, в который нельзя верить и с которым нельзя жить и тем более умирать" (66, 280). Кстати, в письме этом у Толстого невольно вырвались слова о том, что при всем желании занять "непротивленческую" позицию в отношении церкви, это не в его силах: "Делая свое дело, не могу к несчастью оставаться вполне, как бы мне хотелось - индифферентным к этой всей деятельности, потому что всё это губит самое драгоценное в людях - их разумное сознание". А несколькими днями раньше Л. Н. Толстой высказал ту же мысль: "Разумеется, можно держаться в стороне от нее, но трудно" (84, 171).

Критикуя церковь, Толстой тем самым отрывал от ее влияния своих многочисленных читателей. Это и сделало его имя особенно ненавистным для духовенства.